Ресурсы «трудящихся масс»

Ни в чем, пожалуй, тотальность сталинской милитаризации не проявилась так отчетливо, как в организации и стимулировании народного труда. Сталин не превращал пахарей в солдат, как Александр I в военных поселениях. Но и пахарей, и рабочих, и всех остальных он пытался мотивировать к мирному труду так, как мотивируют солдат и офицеров к труду ратному. В этом отношении у «отца народов» предшественников не было, если не считать эксперимента с «милитаризацией труда» периода военного коммунизма, предпринятого по инициативе Троцкого. Но тот эксперимент, продолжавшийся всего год, провалился, после чего последовало отступление к рыночным методам хозяйственной активизации в период НЭПа. В сталинской военно-приказной системе аналогичный эксперимент продолжался почти четверть века.

Военно-приказная система – это система принуждения. Однако одним лишь принуждением служебное рвение невозможно обеспечить даже в армии, а в гражданской жизни – тем более. Помимо этого, требуется стимулирование индивидуальных достижений и признание индивидуальных заслуг, т.е. мобилизация личностных ресурсов, без которой принуждение ожидаемых результатов не приносит. С этой особенностью человеческой природы вынужден был считаться и Сталин. Идеологические формулы «беззаветного служения» и «подчинения личных интересов общественным», распространенные им на все население, а не только на служимый слой, сами по себе никого и ни к чему стимулировать не могли, если бы лишенный легитимного статуса личный интерес вообще не получал удовлетворения. И не только в «светлом будущем», но и в приготовительном по отношению к нему настоящем.

В исторических границах военно-приказной системы эта проблема не имела решения. Не решалась она и в границах советского социализма как такового. Но чтобы осознать это, потребуется больше полувека. В интересующий же нас период власть была уверена в том, что новые способы трудовой мобилизации позволяют с данной проблемой справиться. В сталинские времена таких способов, не считая ГУЛАГа, тоже своеобразно исполнявшего эту роль, было два.

Первый способ – вознаграждение «беззаветного служения» общему интересу карьерным ростом, т.е. перспективой продвижения из рабочих и крестьян в партийно-государственное или хозяйственное начальство, что при небывалых масштабах вертикальной мобильности способствовало активизации наиболее энергичной и амбициозной части населения. Рабочему с репутацией лодыря или пьяницы на карьеру рассчитывать не приходилось.

Однако подавляющее большинство людей в состав руководящих кадров попасть не могло, да и стремились к этому далеко не все. Между тем государство нуждалось в их трудовом энтузиазме не меньше, чем в служебном усердии больших и малых начальников. На «широкие трудящиеся массы» и был рассчитан второй способ мобилизации личностных ресурсов, перенесенный в мирную жизнь из практики войны. Речь идет о моральном возвышении обычного будничного труда до уровня воинского долга перед страной и государством, о превращении его, пользуясь словами самого Сталина, в «дело чести, доблести и геройства».

Но эта беспрецедентная в мировой хозяйственной жизни героизация труда, сопровождавшаяся награждениями «передовиков производства» правительственными орденами и медалями, прославлением в газетах и другими поощрениями, тоже не находила у большинства рядовых тружеников того отклика, на который власти рассчитывали. Тем более если речь шла не о рекордно быстром возведении новых городов и заводов, с которым слово «штурм» и другие существительные из военного лексикона еще как-то соотносились, а о повседневной работе миллионов людей: вытачивание деталей на токарном станке, монотонный труд на конвейере или прополку овощей в поле подводить под понятие «трудового подвига» было намного сложнее. К тому же в подобных случаях героизация отдельных людей вроде шахтеров Алексея Стаханова или Никиты Изотова, каким-то непостижимым образом умудрявшихся в десятки раз перекрывать сложившиеся нормы выработки, сопровождалась повышением последних, хотя и не столь значительным, и для всех остальных. Понятно, что энтузиазма у них это не вызывало, а порождало, наоборот, неприязненное отношение к ударникам, которые после развернутого в стране стахановского движения (1935) появились во всех отраслях промышленности. Тем более что стахановцы награждались не только славой: введение сдельной оплаты труда вело и к росту их доходов.

То были попытки мобилизовать личностные ресурсы рабочих, вводя индивидуальную конкуренцию в неконкурентную плановую экономику. Но если даже отвлечься от того, что герои-ударники нередко достигали рекордных результатов благодаря созданию для них искусственных условий – наличие стахановцев служило показателем организаторских способностей и политической сознательности их руководителей, – такая «конкуренция» не могла способствовать интенсификации социалистического хозяйствования. В том числе и потому, что была несовместима с базовыми основаниями плановой системы, в которой перевыполнение производственных норм не соотносилось с нормированностью поставок сырья и материалов. Поэтому при перенесении стахановского движения из добывающей промышленности в обрабатывающую оно сопровождалось часто не столько ростом эффективности, сколько нарастанием дезорганизации. Поощрение рабочей инициативы и изобретательности способствовало интенсификации труда отдельных работников, но не могло компенсировать отсутствие рыночных стимулов экономической динамики. О том, что такого рода методы мобилизации личностных ресурсов ожидаемых результатов не приносили, свидетельствуют и наметившаяся в предвоенные годы стагнация советской экономики, и предпринятые тогда же меры по ужесточению трудового законодательства, превращавшие его в уголовное.

Сталинская героизация труда самодостаточной мотивации не создала и могла существовать только в сочетании с репрессивными верами. Но именно поэтому глубоко укорениться в культуре ей было не суждено. И проявилось это уже в сталинскую эпоху: ведь даже создав образ «осажденной крепости», военно-приказная система вынуждена была отступать от своих принципов и соединять тотальную милитаризацию с терпимым отношением к идеологически нелегитимному частному экономическому интересу, бросая его на помощь интересу общему.

Не удалось последовательно провести милитаризацию труда и в коллективизированной деревне. Сняв с себя всякую ответственность за нее, коммунистическая власть пошла гораздо дальше царского самодержавия, возлагавшего на помещиков определенные обязательства перед крепостными крестьянами. При тех объемах изъятия у колхозов сельскохозяйственной продукции, которые были установлены государством, это вело к физическому уничтожению сельского населения, что и продемонстрировали сталинские «голодоморы» начала 1930-х годов. Кроме того, резкое падение сельскохозяйственного производства в результате коллективизации создавало неразрешимые проблемы с продовольственным снабжением городов, что повлекло за собой введение в мирное время карточной системы – случай в мировой практике небывалый. Поэтому уже в 1933 году власть отступила, разрешив колхозникам вести индивидуально-семейное хозяйство на небольших, не более половины гектара, приусадебных участках, разводить мелкий скот и продавать «излишки» на колхозном рынке. Это позволило обеспечить выживание деревни и отменить карточки в городах – приусадебные хозяйства, занимавшие весьма незначительную часть в общем земельном массиве, производили несоизмеримо большую, по сравнению с колхозами, часть сельскохозяйственной продукции страны. Вопреки официальной идеологии, получалось так, что личный интерес лучше служил общему не тогда, когда полностью ему подчинялся, а тогда, когда освобождался от диктата последнего.

Однако в военно-приказной системе индивидуально- семейное хозяйство было инородным телом. И не только потому, что не сочеталось с ее базовыми основаниями. Частный интерес, получив даже весьма дозированную свободу, уводил личностные ресурсы колхозника с колхозных полей и ферм в индивидуальное подворье. Поэтому приусадебное хозяйство идеологически третировалось. Официальные документы сталинской эпохи переполнены инвективами против «собственнических пережитков», «несознательности» и других качеств, которые мешают колхозникам трудиться с полной самоотдачей. Но ни обличительная риторика, ни сопровождавшие ее административные меры в виде возраставшего налогового давления на приусадебные хозяйства изменить трудовую мотивацию людей не могли. И продуктов в стране в результате такого давления становилось не больше, а меньше. Поэтому ни у кого из ближайших преемников Сталина исчерпанность методов стимулирования производственной активности, присущих военно-приказной системе, сомнений уже не вызывала.

Осуществляя дозированную идеологическую реабилитацию частного интереса, все послесталинские руководители – от Хрущева до Горбачева – пытались сочетать его с интересом общим посредством укрепления позиций интереса группового. Это проявилось в начавшемся при Хрущеве и продолженном при его преемниках значительном повышении государственных закупочных цен на продукцию колхозов, предоставлении им большей хозяйственной самостоятельности и расширении экономической свободы промышленных предприятий. В результате колхозы и заводы получили возможность направлять оставлявшиеся в их распоряжении средства на строительство жилья, пансионатов и домов отдыха, которыми работники могли пользоваться бесплатно или за небольшую цену, а также на выплату премий за счет прибыли. Однако долговременного эффекта такого рода меры не дали и к заметной мобилизации личностных ресурсов у хозяйственных руководителей и рядовых работников не привели. Степень этой мобилизации измеряется производительностью труда. Но она-то как раз повышалась очень медленно, а темпы ее роста в последние советские десятилетия последовательно снижались.

Мобилизация личностных ресурсов могла происходить только при переходе от экстенсивного хозяйствования к интенсивному. Но для решения этой задачи, в свою очередь, тоже необходимо было мобилизовать личностные ресурсы. Говоря иначе, предстояло заинтересовать людей в постоянной рационализации труда и управления, в разработке и внедрении технологических новшеств, что предполагало не только инерционное использование руководителями предприятий и рядовыми работниками однажды освоенных знаний и навыков, но и готовность тех и других к непрерывному самоизменению. Однако послесталинские механизмы сочетания частного и общего интересов так же мало располагали к этому, как и сталинский механизм подчинения первого второму. Ставка на групповые' интересы оказалась несостоятельной, так как советская экономика исключала свободную конкуренцию между ними, а потому не могла вовлечь в конкурентные отношения и интересы частные. Социалистическое государство, взявшее на себя труд заменить конкуренцию собственной стимулирующей деятельностью, вынуждено было в конце концов, перед этой задачей капитулировать. Советские имитации конкуренции – стахановское движение, социалистическое соревнование, движение за коммунистический труд – помочь в данном отношении не могли.

Благодаря мемуарам Хрущева у нас есть возможность увидеть, как сама власть, отказавшись от сталинских военно-репрессивных способов мобилизации личностного ресурса, уперлась, как в стену, в невозможность найти им эффективную замену в условиях советского социализма. Бывает так, пишет Хрущев, что колхозом «заправляют умные люди, но направленность их действий не соответствует экономическому положению ‹…› района, и в результате снижается доходность колхозов. Почему? Хотя бы потому, что правление, председатель и агроном получают определенную ставку, заработок им обеспечен. Правда, он может быть повышен в результате более эффективного ведения хозяйства, но разница выходит небольшой. И они взвешивают, стоит ли овчинка выделки? Лучше жить поспокойнее. По принципу „посеял, убрал, отчитался". Экономический эффект у нас не поддается анализу, отсутствует сравнение, и получается, что все кошки серы (курсив наш. – Авт.). Выделяются же те, кто лучше справился с полевыми работами на бумаге».

Бывший руководитель страны, убежденный сторонник социализма, добросовестно описывает, что получается, когда государство заменяет рынок и конкуренцию: «экономический эффект не поддается анализу», «отсутствует сравнение», хозяйственная система функционирует на основе дезинформации. Хрущев понимает, что механизм не работает, человеческий потенциал не используется. Нельзя сказать также, что он не осознает значения частной собственности и конкуренции, поскольку ссылается то на старый опыт российских кулацких хозяйств, отдавая должное их эффективности, то на деятельность западных фермеров. «Когда хозяйство ведется на частнособственнической основе, рычаг, стимулирующий фермера, крестьянина, – прибыль ‹…› У нас такого стимула нет». Поэтому, даже если среди советских хозяйственных руководителей и рядовых тружеников появляются новаторы, их опыт перенимать никто не спешит, хотя о нем и пишут все газеты. Более того, даже организованно его распространить не удается, и «бриллианты народной инициативы» поэтому «быстро тускнеют»- Иными словами, социалистического эквивалента конкуренции изобрести не удалось. Но это вовсе не значит, убежден Хрущев, что такое невозможно вообще, в принципе.

Этой убежденностью его размышления и интересны. Социалистическое государство, по его мнению, не только может заменить рынок и конкуренцию, но в силу «преимуществ социализма» – капиталистов нет, эксплуатации тоже, следовательно, власть у народа своя, т.е. народная – в состоянии превзойти их. Альтернатива рынку и конкуренции – правильная организация дела, «сильные организационные начала». Нужны особые государственные органы, которые как раз и должны заниматься анализом деятельности предприятий, выработкой для них научно обоснованных рекомендаций, столь же обоснованным выделением и поощрением лучших, а главное – жестко контролировать выполнение хозяйственными руководителями предписанных рекомендаций.

Мы обращаемся к мемуарам Хрущева, а не к его высказываниям периода его пребывания у власти только потому, что именно в воспоминаниях отставного лидера максимально рельефно выражены и основной принцип его деятельности, и ее мотивация. При этом в его рассуждениях отсутствует даже намек на вопросы о том, почему же его организаторское творчество не принесло ожидаемых результатов и что же все-таки должно стимулировать научные институты и государственные органы, призванные разрабатывать и внедрять инновации. В чем, говоря иначе, заключаются собственные интересы таких структур и работающих в них людей? Подобными вопросами, повторим, Хрущев не задается. Не задается же он ими, возможно, в том числе и потому, что они, в свою очередь, поставили бы под вопрос и его убежденность в наличии социалистической альтернативы свободной рыночной конкуренции.

Сам, наверное, того не подозревая, Хрущев искал некий исторический компромисс между сталинской военизированной экономикой, предписывавшей растворение частного интереса в интересе общем, и экономикой мирной, в которой частный интерес реабилитируется, но, согласно букве и духу идеологической доктрины, остается производным от интереса общего. Не догадывался он, скорее всего, и о том, что проблема, с которой столкнулась послеста линская коммунистическая система, была для России вовсе не новой. Большевики именно потому и смогли прийти к власти, что в досоветский период стране не удалось завершить начавшуюся в послепетровскую эпоху демилитаризацию жизненного уклада и закрепить в культуре понятие об общем интересе применительно к демилитаризованному состоянию, когда частным интересам придается легитимный статус. Если общий интерес отчуждается от интересов частных в пользу государства, если само оно выступает не представителем и интегратором этих интересов, а стоящей над ними и существующей независимо от них автономной силой, то невозможно избежать и отчуждения населения от государства. И чем больше власть берет на себя функций, тем меньше предпосылок для формирования в обществе ответственности за него. Или, что то же самое, для превращения подданных в граждан.

Коммунистическое государство, подчинившее себе все жизненные сферы, включая экономику, в данном отношении было еще уязвимее, чем докоммунистическое. Вынужденная послесталинская демилитаризация обнажила хрупкость его фундаментальных основ, что рельефнее всего и выявилось в отсутствии механизмов для мобилизации личностных ресурсов. Хрущев вплотную подошел к этому выводу, но сделать его, оставаясь до конца жизни приверженцем социализма, не мог. И это объясняет, почему и в пору своего пребывания у власти он ослаблял репрессивную компоненту военно-приказной системы, не покушаясь на ее нерепрессивные мотивационные механизмы, а именно – на героизацию трудовой повседневности как мобилизационный фактор.

Сам факт такой героизации, сохранившийся до конца коммунистической эпохи, очень важен для понимания не только реальной, но и идеальной (фасадной) составляющей советского социализма.

Эта вторая составляющая и сегодня продолжает сохранять привлекательность в глазах многих людей, в том числе и в некоторых группах российских интеллектуалов. Коммунистический идеализм, воодушевлявшийся надличными глобальными целями совершенного жизнеустройства, мог восприниматься в преемственности с мировой гуманистической традицией, противостоявшей приземленным мещанско-потребительским идеалам буржуазной эпохи. Поэтому и некоторые видные западные интеллектуалы даже в сталинские времена с симпатией и сочувствием присматривались к осуществлявшемуся в СССР социально-политическому эксперименту. Впоследствии выяснится, что это был самообман, причем не только в отношении оправданности применявшихся средств и их совместимости с декларировавшимися целями. Это был самообман и в отношении гуманистического содержания советских ценностей. Действительно, руководство СССР апеллировало к мировой гуманистической традиции, чем существенно отличалось, например, от идеологов германского нацизма, который подверг ее идеологическому остракизму. Это отличие не вызывает сомнений и у современных немецких историков, полагающих, что именно исходные гуманистические принципы коммунизма сделали возможным разоблачения Сталина на XX съезде КПСС, между тем как в гитлеровской партии представить себе такое событие трудно. Парадокс, однако, заключается в том, что идеализм, внедрявшийся в советскую повседневность, неизбежно сопровождался ее героизацией. А она в пределе вела к тому, что декларировавшиеся гуманистические идеалы уживались с недекларируемым, но неизбежным отрицанием самоценности человеческой жизни, признанием ее второстепенности по сравнению с другими ценностями, причем вполне материального свойства.

О том, как глубоко было укоренено такое представление в сознании и подсознании советских политиков и идеологов, можно судить по очерку Константина Симонова, опубликованному в «Комсомольской правде» в конце 1960-х годов. Писатель рассказал о трактористе, который ценой своей жизни спасал загоревшийся трактор, причем такого рода жертвенность ради спасения «общенародного достояния» возводилась в моральную норму. Гуманистическая составляющая советской идеологии, основанная на перенесении нормативной модели поведения во время войны «ради жизни на Земле» в повседневную мирную обыденность, реально означала подмену гуманизма государственным утилитаризмом, опускавшим человеческую жизнь до уровня средства, призванного обслужит вещно-материалъные цели и вторичного по отношению к ним

Очерк Симонова был написан уже в брежневские времен когда пафос героизации, не находя отклика в массовом сознании постепенно уходил и с газетных полос, а если оставался, то звучал все более казенно и натужно. Это была реакция писателя, озабоченного размыванием идеализма советской эпохи, на дегероизацию и «омещанивание», напоминание о том, «во имя чего». Но в хрущевское десятилетие такое размывание еще не было столь очевидным: гибридное сочетание воинской морали и морали мирного повседневного труда весьма характерно для идеологии и пропаганды того времени. «Битвы за урожай» и разнообразные «штурмы» (рек, целины, космоса и т.д.) ежедневно входили в каждую квартиру вместе со свежими номерами газет, из радиоприемников и с экранов появившихся тогда телевизоров. «Герои труда» по-прежнему награждались правительственными орденами и медалями, не оставляя сомнений в том, что советская модель мобилизации личностных ресурсов уходит своими истоками и корнями в практику войны. Все это сохранится и после Хрущева. Но советский идеализм вместе с крушением хрущевских коммунистических иллюзий уйдет в историю. Уйдет и вера во всемогущество организации и организаторов.

Вера эта тоже подпитывалась у Хрущева представлениями о возможностях, заключенных в военной модели мобилизации личностных ресурсов. Ведь армейская организация действительно не требует мотивации прибылью, частной собственности, рынка и капиталистов. Поэтому подготовка наступления на том же сельскохозяйственном фронте вполне сопоставима в его глазах с действиями перед боем генералов и офицеров, которые «настойчиво учат солдат решению поставленной задачи». Но отсюда же и его прямые отсылки к опыту минувшей войны, его убежденность в возможности синтеза военной мотивации с мирной, экономической. «Вспомним былые времена, когда люди вынуждены были жить не только в палатках, но и в окопах, жертвуя своей жизнью, – говорил Хрущев, настаивая на том, что при освоении целины обустройство быта людей придется отложить на потом. – Несмотря на тяжелые условия, в которые попала наша страна в первые годы войны, народ мобилизовался и сумел преодолеть все трудности. А освоение целинных земель – это труд, который будет оплачен, получат к тому же люди моральное удовлетворение от того, что они, осваивая новые Земли, приумножают богатство страны».

Но этот военно-мирный мотивационный гибрид, сохранявший свою относительную пригодность для экстенсивного хозяйствования, оказывался совершенно беспомощным перед задачами интенсификации. Вместе с тем одним из незапланированных последствий отказа от сталинской милитаризации труда и ликвидации ГУЛАГа стало и постепенное подтачивание системных устоев экономики экстенсивной. Героизация труда, лишенная принудительно-репрессивной опоры, обнаруживала границы своих мобилизационных возможностей. И проявляться это стало уже при Хрущеве. Во-первых, для привлечения людей на «стройки коммунизма» им приходилось платить больше, чем в обжитых районах. Но такой способ стимулирования трудового героизма плохо стыковался с самой природой героизма, приземлял его и тем самым выхолащивал его исходную романтически-возвышенную сущность. Поэтому доплаты первопроходцам не афишировались, а погоня за «длинным рублем» идеологически и морально третировалась. Но это рассогласование идеологии и жизни не могло не сопровождаться размыванием и полным обезжизниванием идеологии, приближавшим ее банкротство.

Во-вторых, легитимация частного интереса при ограниченных возможностях его реализации в государственном секторе вела к тому, что интерес этот устремлялся в другие, параллельные государству, жизненные уклады, в которые и перемешались личностные ресурсы. Хрущев, начавший с налоговых послаблений личным подсобным хозяйствам, вскоре в очередной раз убедился в том, что именно здесь, а отнюдь не в «более высоком» общественном секторе концентрировались интересы и энергия колхозников, причем коллективные хозяйства становились источником нелегально-теневого укрепления «частника». Оказалось, что предпринятые меры по экономической поддержке колхозов в данном отношении существенной роли не сыграли и преодолению «собственнических пережитков» не способствовали. Еще больше удивило и возмутило советского лидера то, что личное хозяйство повсеместно возникало и на целине, где все вроде бы начиналось с нуля, люди не были привязаны к прошлому и потому должны были понимать преимущества крупного социалистического хозяйства. Результатом стало административное наступление Хрущева на «частника», которое привело не к ожидавшейся мобилизации личностных ресурсов в общественном секторе, а к еще большей их демобилизации с последующим усугублением и без того чрезвычайно обострившейся продовольственной проблемы.

Поэтому Брежнев, в отличие от Хрущева, уже не пытался бороться с частным интересом, даже если он реализовывался не внутри общественного сектора, а вне его. Стало очевидно, что без использования этого интереса хозяйственная система не в состоянии обеспечивать собственные потребности и отвечать элементарным запросам населения. Речь шла не о том, чтобы опереться на частный интерес для перехода к интенсивному типу развития. Речь шла о том, что и экстенсивная стратегия не могла уже без такой опоры обойтись. Без продукции личных подсобных хозяйств не решалась продовольственная проблема – она и с их помощью решалась плохо. Без «шабашников» и студенческих строительных отрядов (их создание инициировалось государством, но труд в них, по советским меркам, неплохо оплачивался) при возраставшем дефиците рабочей силы не решались многие задачи нового строительства и ремонта старых объектов. Это изменившееся отношение к частному интересу нашло свое отражение и в Конституции 1977 года. В ней было записано, что «в СССР в соответствии с законом допускается индивидуальная трудовая деятельность в сфере культурно-ремесленных промыслов, сельского хозяйства, бытового обслуживания населения, а также другие виды трудовой деятельности, основанные исключительно на личном труде граждан и членов их семьи» (т.е. без применения наемного труда. – Авт. ).

Однако мобилизация личностных ресурсов на периферии советской хозяйственной системы, узаконивание относительно автономного от нее частного интереса вовсе не означали признания его идеологического равноправия с интересом общим. Второй продолжал по инерции героизироваться, а первый – принижаться и даже третироваться. «Мещанству», «вещизму» и прочим проявлениям отщепления людей от государства противопоставлялась «активная жизненная позиция» – разумеется, в отстаивании не частных, а общих интересов. Ордена и медали за трудовые достижения, раздававшиеся при Брежневе щедрее, чем когда бы то ни было, вручались не «шабашникам» и не колхозникам, торговавшим на рынке произведенной в подсобном хозяйстве продукцией. Мотивация этих людей воспринималась не как норма, а как допустимое отклонение от нее. Норма же по-прежнему ассоциировалась с «беззаветным служением» и «героическим трудом» передовиков производства и мотивацией, предписанной им официально.

Но это не мешало развиваться набиравшему скорость процессу формирования оригинального исторического феномена – «частного» человека в индустриальном обществе без частной собственности.

Этот человеческий тип постепенно становился доминирующим не только на периферии системы, но и в ее ядре, включая партийно-государственный аппарат, о чем выше уже говорилось, и государственный сектор экономики. В нем развивались взаимопереплетавшиеся разновидности квазирыночных отношений.

С одной стороны, ведомства и предприятия внутри них, реализуя свои групповые интересы, вели борьбу за доступ к государственным ресурсам на «бюрократическом рынке» (В. Найщуль) С другой стороны, эта борьба велась не только в официальных инстанциях – Госплане, правительстве и аппарате ЦК КПСС, – Но и перетекала в сферу нелегальную, образуя многочисленные коррупционно-теневые рынки, в сделки на которых были втянуты почти все – от министров до продавцов магазинов, торговавших из-под прилавков дефицитом, и их клиентов. В них были втянуты заводские «несуны», покупавшие попустительство начальства в обмен на свое согласие не превращаться в «летунов», и колхозники, которые обменивали похищенные в коллективном хозяйстве комбикорма на готовность поработать на колхозном поле. На этих разнообразных рынках и реализовывались, как правило, личностные ресурсы руководителей и рядовых граждан. В результате же общий интерес страны, заключавшийся в переходе к интенсивному типу хозяйствования и технологической модернизации, в очередной раз оказался поглощенным интересами частными и групповыми: коммунистическая система на новом историческом витке воспроизводила ту же самую проблему, о которую Россия споткнулась во времена Столыпина.

Суть данной проблемы в том, что общий интерес воспринимается властью и элитными группами как сохранение системного статус-кво, а системный статус-кво блокирует развитие и появление субъектов этого развития. Если же претенденты на субъектность возникают, то система их отсекает, оставляя их личностные ресурсы невостребованными. Такого рода инерционность в разное время может проявляться по-разному, но плата за нее всегда одна и та же – кризис и распад самой системы.

В брежневское время было немало шедших снизу инициатив и сопровождавших их хозяйственных экспериментов. Они призваны были способствовать мобилизации личностных ресурсов работников посредством приведения оплаты труда в зависимость от конечных результатов коллективной деятельности. Щекинский метод в промышленности, начинания Ивана Худенко в сельском хозяйстве, бригадный подряд в строительстве как раз и были первыми попытками перейти от экстенсивного хозяйствования к интенсивному. Но судьба новаторов сложилась печально: одни эксперименты свернули, суть других выхолостили, а Ивана Худенко даже арестовали, и он умер в тюрьме. Потому что речь шла не просто о предоставлении предприятиям права распоряжаться частью заработанных средств, а о движении к реальной экономической независимости хозяйственных субъектов от государства. Этого система допустить не могла, ведь такая независимость и в самом деле подрывала ее устои.

Тем не менее именно по этому пути пошел Горбачев. Он не только создал на периферии государственной хозяйственной системы относительно автономный кооперативный сектор, но и довел экономическую самостоятельность государственных предприятий до права продавать часть продукции по свободным ценам, устанавливать численность работников, размер заработной платы и выбирать хозяйственных партнеров по своему усмотрению. Экономические реформы Горбачева, как и его политические новации, реально означали не перестройку советского социализма, а его демонтаж. Перестроить его было нельзя. Но и не перестраивать нельзя было тоже. Историческая миссия реформаторов нереформируемых систем – прояснять для себя и других то, что без опыта неудач прояснить невозможно.

Первоначальный акцент Горбачева на роли «человеческого фактора» в укреплении и развитии социализма свидетельствовал о том, что он понимал: мобилизация личностного ресурса – это проблема не только властных структур, но и экономики. Мы уже говорили о том, что предпринятое Горбачевым реформирование советской политической системы привело к мобилизации не столько системного, сколько антисистемного ресурса. Примерно то же самое происходило и в ходе реформирования системы хозяйственной.

Создание кооперативного сектора показало, что созидательные личностные ресурсы в обществе существуют и могут быть мобилизованы. Но частная экономическая инициатива была потенциально антисистемной: предприниматели быстро осознали, что их интерес заключается в легализации частной собственности, приватизации государственных предприятий и возможности в ней участвовать. Не удивительно, что этот новый социальный слой вскоре отвернулся от Горбачева, продолжавшего стоять на позиции «социалистического выбора и коммунистической перспективы», и повернулся в сторону Ельцина и новых российских властей, которые готовы были частную собственность и приватизацию узаконить.

Разрушительным, а не спасительным для системы оказалось и реформирование государственной экономики. Значительное расширение самостоятельности предприятий отвечало интересам директорского корпуса. Но мобилизацией личностных ресурсов его представителей на повышение эффективности хозяйствования оно не сопровождалось. И дело не только в том, что у «красных директоров» не было необходимой для этого хозяйственной культуры. Дело в том, что в монополизированной и формально остававшейся государственной экономике не могло возникнуть никакой конкуренции. Реализация концепции «социалистического рынка» вела к тому, что социализм разрушался, а рынка не возникало. Самая последовательная за весь советский период попытка мобилизовать личностный ресурс посредством соединения идеи социализма с идеей экономической свободы завершилась падением социализма и социалистической государственности.

Стране предстояло вернуться на историческую дорогу, по которой она начала двигаться во второй половине XIX века и с которой свернула в 1917 году. Но ей предстояло вернуться на нее, находясь в другой исторической точке, – Россию Николая II и Россию Ельцина разделял радикально изменивший ее советский период. Этого времени стране хватило, чтобы превратиться из сельской в городскую и оставить в прошлом многовековой раскол между государственной и догосударственной культурой. Этого времени ей хватило и на то, чтобы преодолеть предубеждение большинства населения против частной собственности, позволившее большевикам прийти к власти. Она изжила его благодаря опыту тотального огосударствления, наглядно продемонстрировавшего свою стратегическую несостоятельность. Все произошло прямо по Гегелю: коммунистическое отрицание старой России сменилось посткоммунистическим отрицанием отрицания. Но мы уже говорили: само по себе изживание старого не означает готовности созидать новые формы жизни.

Советская эпоха устранила некоторые прежние препятствия, блокировавшие утверждение этих форм. Однако субъектов интенсивного хозяйствования с соответствующими ему личностными ресурсами она создать не могла. В этом отношении Советский Союз не только не превзошел досоветскую Россию, но и обрубил те тенденции интенсификации, которые наметились в последние десятилетия ее существования. Была лишь одна сфера, в которой нерыночная социалистическая система хозяйствования обнаружила способность к инновациям. Но задел, созданный в этой сфере, оказался настолько значительным, что позволяет ослабленной и уменьшившейся в размерах посткоммунистической России сохранять пусть и не ключевую, но все-таки важную роль в той международной системе, которая складывается после окончания «холодной войны». Речь идет о советском военно-промышленном комплексе и тех способах мобилизации личностных ресурсов, которые в нем небезуспешно использовались.