Системные трансформации, не спасшие от катастрофы

Годы премьерства Столыпина во многих отношениях были для России весьма успешными. Продолжалась индустриальная модернизация, возобновился, причем высокими темпами, прерванный экономическим кризисом и революционной встряской промышленный рост. При всем неприятии крестьянами частной земельной собственности, в ряде регионов страны нашлось немало людей, которые выходили из общин и становились индивидуальными хозяевами-предпринимателями, что открывало перспективу преодоления разрыва между новейшей индустрией и архаичным сельским хозяйством. Благоволила к реформатору и природа: 1909-й и последующие годы были небывало урожайными, что позволило значительно увеличить вывоз зерна и, соответственно, приток средств для развития индустрии. В целом это была достаточно эффективная модернизаторская политика, затронувшая самые разные сферы – от системы образования до армии и флота, в которых после неудач в Русско-японской войне и в ответ на форсированную милитаризацию Германии началось техническое переоснащение. Но именно потому, что политика эта была модернизаторской, она постепенно лишалась поддержки. И в низах, и в верхах.

Ставка Столыпина на крепкого крестьянина-собственника натолкнулась на неприятие тех, кто к крепким не принадлежал и общину покидать не собирался. Между тем именно они продолжали оставаться в большинстве: до Первой мировой войны из общины вышло чуть более пятой части крестьянских дворов, причем динамика таких выходов со временем затухала, а в центральных регионах страны они вообще не получили сколько-нибудь широкого распространения. Кроме того, демонтаж архаичного сельского мира сопровождался сплочением остававшейся в нем части населения и ее агрессивной активизацией. Еще до начала аграрной реформы становилось очевидным, что конфликт между крестьянами и помещиками по своей остроте начинает уступать конфликту внутрикрестьянскому: в период революционной смуты помещики гораздо реже подвергались насилию (убийства, поджоги имений), чем те немногие крестьяне, которые к тому времени полностью выкупили бывшую помещичью землю и хозяйствовали на ней единолично. Относительно массовые выходы из общины в ходе столыпинской реформы происходили, как правило, вопреки мнению «мира» и сопровождались еще большим всплеском насильственных акций со стороны традиционалистского сельского большинства против индивидуальных сельских хозяев, которых стали называть «столыпинскими помещиками». Реформы, призванные преодолеть социокультурный раскол «верхов» и «низов», оборачивались взрывоопасным расколом «низов».

К 1917 году формирование нового жизненного уклада в деревне не дошло до той точки, после которой преобразования могли стать необратимыми. С приходом к власти большевиков община восстановила утраченные позиции, снова втянув в себя тех, кто успел ее покинуть. Возможно, при наличии большего времени этого реванша архаики удалось бы избежать. Но время реформ не в последнюю очередь определяется их текущими последствиями и потенциалом сопротивления их проведению. В России начала XX века такой потенциал был весьма значительным, причем повторим, не только в народе, но и в элите.

Будучи убежденным приверженцем самодержавной формы правления, Столыпин не мог вызывать симпатий революционных социалистов и других радикалов, резко активизировавших в годы его правления террористическую войну с властями. Не мог он рассчитывать и на поддержку тех либеральных кругов, которые мечтали о замене самодержавия европейским парламентаризмом и которые не могли простить главе правительства инициированный им противозаконный «третьеиюньский переворот» и «столыпинские галстуки» (массовые казни революционеров). Но в Государственной думе и в обществе против реформатора постепенно складывалась и оппозиция консервативно-дворянская.

Логика аграрной реформы, предполагавшей формирование класса независимых крестьян-собственников, требовала уменьшения дворянского присутствия в местном управлении, которое сохраняло отчетливо выраженную сословную окраску. Поэтому Столыпин пытался, в частности, заменить уездных предводителей дворянства, концентрировавших в своих руках основные властные полномочия, и земских начальников, как правило, тоже рекрутируемых из дворян, назначаемыми правительством чиновниками. Бюрократически-сословному принципу управления, который насаждался в России со времен Николая I и неоднократно корректировался его преемниками, он противопоставил принцип бюрократически-бессословный, надеясь тем самым создать управленческую вертикаль для проведения реформы.

Речь не шла об установлении диктата центральной исполнительной власти: об этом свидетельствует хотя бы то, что Столыпин вовсе не намеревался сохранять за чиновниками, призванными заменить земских начальников, судебные функции. Реформатор исходил из того, что остатки сословных дворянских привилегий, уходивших своими истоками в екатерининскую эпоху, стали анахронизмом. Однако дворянство сумело убедить императора в том, что столыпинские планы подрывают главную и самую надежную опору самодержавия. Так реформатор оказался в политическом вакууме. Осведомленные современники Столыпина не сомневались в том, что его отставка была предрешена.

Сказанное означает, что авторитарно-демократический идеал, предполагавший модернизацию политической системы и социальных отношений, не становился в ходе реализации идеалом консолидирующим. Солидарного понимания необходимости преобразований и их целей, без которого подобные модернизации невозможны, в стране не обнаруживалось. Зато обнаружилось, что новый идеал расколол российскую элиту. Одна ее часть (монархисты) не принимала его демократическую компоненту вообще, другая (большинство либералов и социалисты) – отвергала компоненту авторитарную, требуя ликвидации самодержавия, третья (меньшинство монархистов и либералов) готова была двигаться в намеченном октябрьским Манифестом компромиссном направлении. Получив возможность объединения в легальные партии и борьбы за голоса избирателей, все эти группы пытались найти общий язык с народным большинством, в котором продолжал задавать тон и даже укреплял свои позиции идеал общинно-вечевой. Отсюда – закономерное возрастание интереса к вопросам, касавшимся национальной и государственной идентичности.

Вопросы эти мало занимали тех, кто ориентировался на полный демонтаж традиционной самодержавной государственности в соответствии с либерально-европейским или социалистическим идеалом. Народ интересовал их главным образом с точки зрения его способности и готовности содействовать реализации их политических целей, которые воспринимались не как специфические и самобытные, а как универсальные. Неудивительно, что в представлениях некоторых из них национальная и государственная идентичность без остатка растворялась в классовом «интернационализме», что не помешало им, однако, захватив власть, организовать ее вполне самобытно. Беспокоили же такого рода вопросы прежде всего консерваторов, т.е. тех, кто самодержавие в том или ином виде хотел сохранить. Беспокоили они, разумеется, и самого самодержца.

Как и его отец, Николай II пытался править, руководствуясь формулой «народного самодержавия», актуализировавшей идеологический опыт Московской Руси. Эта формула предполагала акцент на религиозной идентичности, на единении православного царя и православного народа. Но одновременно Николай стремился сохранять и поддерживать и идентичность державно-имперскую, искал символический синтез допетровской Руси и послепетровской России. Серия общенациональных торжеств в ознаменование памятных дат отечественной истории (двухсотлетие Петербурга, двухсотлетие Полтавской битвы и столетие Бородинского сражения, трехсотлетие Дома Романовых) призваны были символизировать единство и преемственность этой истории, что требовало и определенной корректировки исторических образов в соответствии с формулой «народного самодержавия». Например, Петра I теперь предпочитали изображать на картинах не как полководца, а как «царя-плотника» или «царя-кузнеца».

Однако пристрастие к подобным юбилейным торжествам свидетельствует обычно о кризисе идентичности, а не об ее устойчивости и незыблемости. Так обстояло дело и в России начала XX века. Православная форма идентичности давно уже размывалась се-кулярной европейской культурой, определявшей мироощущение образованных классов. Идентичность державно-имперская подрывалась исчерпанностью возможностей для территориального расширения страны и логикой модернизации, требовавшей длительного мира и полной сосредоточенности на внутренних проблемах. Неудачи в Русско-японской войне демонстрировали это наглядно и убедительно. Но и долговременная мирная модернизация в духе Столыпина выхода из кризиса идентичности не сулила и потому казалась лишенной исторической перспективы – тем более что согласия относительно целей и методов преобразований в расколовшейся элите не было. Поэтому та ее часть, которая ориентировалась на сохранение самодержавной государственности, искала способы коррекции традиционных идентичностей, их приспособления к новым историческим условиям.

Эти поиски начались еще при царе-освободителе. Демилитаризация жизненного уклада страны сопровождалась фрагментацией империи по национальным и социальным линиям и появлением революционных угроз. Ответом на новые вызовы стали русский национализм и панславизм, вводившие в государственную идентичность этническое и общеславянское начала. Именно такой идеологический язык предлагался властям для предотвращения распада и смуты, для сплочения народа вокруг трона. Все три последних самодержца оказались к нему восприимчивы, свидетельство чему – принудительная русификация Польши, Украины, Финляндии, ущемление прав евреев при Александре III, а также Балканская война Александра II, проходившая не только под религиозно-православными, но и под панславистскими лозунгами. Но этнизация политики в имперской стране влекла за собой еще большую радикализацию национальных меньшинств, которую посредством такой этнизации надеялись погасить. Не удастся, как выяснится, с помощью апелляций к этнической идентичности сплотить против революции и русское население: еврейские погромы массового сочувствия в России не вызвали, да и власть не могла позволить себе открыто их поощрять.

Что касается панславизма, то он не в состоянии был ни идеологически приковать к России католиков-поляков, ни сплотить вокруг нее всех православных славян – ведь даже освобожденная Александром II Болгария предпочла вскоре переориентироваться на Австро-Венгрию. Тем не менее именно панславистская идеология, наложившаяся на державно-имперскую идентичность, вовлекла страну в роковую для нее Первую мировую войну. При отсутствии согласия относительно стратегии мирной модернизации и без признания ее приоритетности по отношению к вопросам внешнего престижа любой вызов этой идентичности извне воспринимался как покушение на нее, требовавшее державного ответа. Недостатка же в таких вызовах в начале XX века не было – пользуясь ослаблением Турции, Австро-Венгрия при поддержке Германии вела активную экспансионистскую политику на славянских Балканах.

Николай II, как его отец и дед, старался избегать войн, понимая их опасность для страны. Но боязнь окончательно утратить общественную поддержку в случае несоответствия его политики державной традиции и державному статусу России перевесили, в конце концов, прагматические соображения. Тем более что в этом отношении к консервативной элите примыкала и элита либеральная: по-разному отвечая на вопрос о том, какой быть российской государственности, самодержавной или демократической, они были едины в своих представлениях о роли и месте России в мире142. Иными словами, за отсутствием согласия относительно характера модернизации скрывалось неафишируемое согласие о неприоритетности самой модернизации и отсутствия у нее какой-либо перспективы. Но утрата элитой перспективы реформаторского развития может быть компенсирована только упованием либо на революцию, либо на войну, либо на то и другое вместе, т.е. на войну, ведущую к революции.

Николай II дважды устоял перед напором панславистов. Его пугали тем, что уклонение от «поддержки братьев-славян» в ходе войн Австро-Венгрии и Турции на Балканах (в 1908-1909 и 1912-1913 годах) не будет понято в России, покоробит державное самоощущение и может стать причиной новой революционной вспышки. Революции в результате не произошло, но подобные предупреждения, подталкивавшие царя к войне, свидетельствовали о том, что российские элиты мыслили не столько в логике модернизации, сколько в логике войны и революции, как альтернатив модернизации. Эту логику и обслуживала идеология панславизма. В третий раз Николай II перед ней капитулирует: когда Австро-Венгрия в ответ на убийство в сербском Сараево наследника австрийской короны ввела в Сербию свои войска, Россия объявила военную мобилизацию, после чего шансов на сохранение мира уже не оставалось. Последняя статусная война Романовых, призванная дать расколотому обществу отсутствовавшую у него общую цель, не только не заблокировала революцию, но и стала ее катализатором. Началось все с патриотического воодушевления, объединившего общество вокруг царя, а закончилось – после серии военных поражений, распада коммуникаций, сбоев с поставками продовольствия в столицу и массовых протестных выступлений – первым в отечественной истории самоотречением самодержца от престола.

Не останавливаясь на том, почему и как война переросла в смуту, ограничимся общим замечанием о том, что демилитаризированная Россия для обретения конкурентоспособности, в том числе и военной, нуждалась в завершении своей модернизации, причем не только технологической, но и социально-политической. Вопрос о том, была ли она на это способна, остается открытым. Фактом остается лишь то, что стране предстояло пережить еще одно новое начало своей истории и новый цикл тотальной милитаризации.

Вторая революционная смута XX века смела со сцены не только самодержавную государственность и поддерживавшие ее консервативные элиты, но и элиты либеральные, делавшие ставку на политическую европеизацию страны. Многолетнее противостояние власти не обеспечило легитимность их притязаний на роль ее преемника. Выборы в Учредительное собрание, впоследствии разогнанного, принесли подавляющее большинство голосов социалистическим партиям – эсерам и большевикам. Именно их программы и лозунги оказались наиболее созвучными архаичному общинно-вечевому идеалу, которым по-прежнему воодушевлялось народное большинство: после февраля 1917 года оно вновь выплеснулось на улицы и противопоставило государственным институтам, на этот раз почти полностью парализованным обвалом самодержавия, самоорганизацию вечевого типа.

Спонтанно возникавшие на местах властные органы именовали себя по-разному: советами, союзами, комитетами народной власти. Но все они руководствовались в своей деятельности канонами эмоционально-локальной культуры, в которой не было места абстракции частной собственности и каким-либо абстракциям вообще. Документы той поры позволяют составить представление о том, как общинно-вечевой идеал воплощался в жизнь: «Мелкий хуторянин, средний землевладелец, крупный помещик одинаково испытывали тяжелые, иногда непоправимые удары волостных комитетов… Все земледельцы, как крупные, так и мелкие, в большинстве случаев подавлены».

Временное правительство пыталось вернуть ситуацию в правовое поле, но в этом не преуспело. Чтобы обуздать смуту, нужно было говорить с ней на языке ее архаичных идеалов и ценностей.

Среди партий, боровшихся за влияние в советах, которые возникали повсеместно – в городе, деревне и даже в армии, лучше всех к этому оказались подготовлены большевики. Именно в их лице смута получила политиков, способных придать ее догосударственным идеалам государственное звучание и соединить ее сельские потоки с городскими. Не обременяя себя думами о национальной идентичности, они сумели войти в контакт с ней, потому что ликвидация частной собственности была их программной установкой. Близок им был и доправовой пафос смуты – «буржуазную законность» они тоже отвергали и тоже в силу доктринально-программных установок. Единственное, чего им не хватало и о чем они при захвате власти даже не думали, – идеологического обоснования самодержавной альтернативы самодержавию.

Лозунг «диктатуры пролетариата и беднейшего крестьянства» фиксировал социальную опору большевиков в городе и деревне при лидерстве города, где они, судя по результатам выборов в Учредительное собрание, имели преимущество перед всеми другими партиями. Этот лозунг фиксировал и их готовность строить новую государственность неправовыми, насильственными методами. Но сам по себе он не обладал достаточным символическим капиталом и не обеспечивал прочную политическую связь с доминировавшей в народном большинстве архаичной культурой.

Государственную власть в России можно было удержать, лишь опираясь на традиционную модель властвования. Безразличие населения к отречению Николая II и падение самодержавия не означали, что «отцовская» культурная матрица себя изжила. Она исчерпала себя по отношению к самодержавию в его привычном воплощении, которое было делегитимировано и ограничением царской власти в пользу Думы, и поражениями в двух войнах, и самим фактом отречения царя от престола. Но она не исчерпала себя по отношению к самодержавному принципу правления как таковому. К тому же однополюсная общинно-вечевая модель властвования, будучи в большом обществе заведомо нежизнеспособной, нуждалась во втором, авторитарном полюсе, способствующем огосударствлению вечевой стихии. Нуждалась не в том смысле, что сознательно стремилась этот полюс обрести, а в том смысле, что сама по себе государствообразующим потенциалом не обладала. Наоборот, она выступала как противогосударственная сила, что в годы Гражданской войны (1918-1920) проявилось в массовом движении «зеленых», отвергавших как прежнее государство «белых», так и новое государство «красных» и противопоставлявших тому и другому – в форме анархических идей и лозунгов – догосударственный идеал жизнеустройства.

Большевики, мыслившие в марксистской традиции классового анализа, в такой логике, разумеется, не рассуждали. Но задача огосударствления вечевой стихии перед ними стояла, они вынуждены были ее решать, и в разделе о советском периоде мы к данному вопросу еще вернемся. Кроме того, им предстояло найти свои собственные способы мобилизации личностных ресурсов во всех сферахгосударственной и хозяйственной жизни. Это тоже была новая проблема – хотя бы потому, что решать ее приходилось в обществе без частной собственности и порождаемых ею мотиваций жизненной активности. В подходах к данной проблеме Советская Россия сознательно или бессознательно наследовала не столько петербургской империи, сколько Московской Руси с ее идеологией «беззаветного служения».

Династия Романовых не оставила большевикам таких подходов по той простой причине, что успела осуществить демилитаризацию жизненного уклада и отойти от идеологии «беззаветного служения», при которой мобилизация личностных ресурсов не соотносится ни с законом, ни с легитимацией частных интересов. Поэтому прежде чем перейти к рассмотрению советской эпохи, есть смысл хотя бы вкратце охарактеризовать эволюцию России Романовых и в этом отношении. Не менее важно рассмотреть и осуществлявшиеся на протяжении их трехсотлетнего правления коррекции цивилизационного выбора страны. Тогда будет лучше видно, что большевики унаследовали от старой России, от чего отказались и что сумели привнести своего.