Авторитаризм и парламентаризм

Как и любое другое историческое явление, гражданская смута не остается чем-то неизменным: ее идеалы всегда архаичны, но конкретные формы всегда современны. В России начала XX века, затронутой технологической модернизацией, смута проявилась прежде всего в параличе хозяйственной жизни и коммуникаций. К октябрю 1905 года в стране перестали работать железные дороги, почта и телеграф, остановилось большинство промышленных предприятий. Это был не столько хаос открытой гражданской войны (вооруженные столкновения начнутся чуть позже), сколько хаос всеобщей дезорганизации, вызванный мирным организованным противоборством городских рабочих с предпринимателями и властями.

В этой ситуации Николай II мог выбирать между двумя вариантами поведения, которые тогда обсуждались. Он мог воспользоваться своей неограниченной властью и ввести в стране военное положение и военную диктатуру – юридические процедуры для осуществления такого сценария были заложены, как мы помним, в законах Александра III. Другой вариант заключался в том, чтобы разделить политическую ответственность с протестующим обществом, поделившись с ним, соответственно, и властными полномочиями. В первом случае речь шла об объявлении войны значительной части собственного народа, требования которого разделялись большинством образованного класса и формулировались при его прямом участии. Во втором – об ограничении самодержавия конституционными законами, что отец и дед Николая считали дорогой в пропасть, началом конца отечественной государственности. Не найдя в своем окружении убежденных сторонников силового решения, император согласился на уступки.

Царский Манифест, обнародованный 17 октября 1905 года, означал разрыв с российской политической традицией, выход за ее исторические границы. Этот документ соединял авторитарный идеал и с либеральным, и с демократическим. В полном соответствии с идеологическими канонами либерализма населению обещалась вся совокупность гражданских прав и свобод: в Манифесте декларировались неприкосновенность личности, свобода совести, слова, собраний, союзов. Кроме того, самодержавная власть изъявляла готовность поступиться до того незыблемой монополией на представительство общего интереса: император гарантировал учреждение демократического института (Государственной думы), избираемого всеми слоями населения и наделяемого законодательными полномочиями. То был реальный шаг к конституционному правлению или, что то же самое, к принципиально новому статусу закона в государственной жизни.

Верховенство закона декларировалось в России со времен Петра I. Но оно всегда сочеталось с неограниченной императорской властью, что тоже фиксировалось юридически. К XIX веку, после насильственной смерти наказанного за произвол Павла I, русские самодержцы стали считаться с буквой закона и старались его не нарушать. Но формально и фактически они от него не зависели, потому что были вправе любой закон изменить. Октябрьский Манифест Николая II и принятые вскоре после его обнародования Основные законы кардинально меняли ситуацию: отныне ни одна законодательная норма не могла вступить в силу без одобрения Государственной думы. Это повлекло за собой изменение и юридического статуса императора: в Основных законах его власть по-прежнему квалифицировалась как самодержавная, однако уже не квалифицировалась как неограниченная. Но ограниченное самодержавие – это, строго говоря, уже не самодержавие.

Михаил Федорович Романов – первый представитель новой царствующей династии – получил власть после Смуты в результате демократического волеизъявления представителей населения на Земском соборе. Тогда же Русь впервые вдохновилась авторитарно-демократическим государственным идеалом и двухполюсным принципом властвования: царь правил вместе с Собором, опираясь на его поддержку и легитимируя от его имени важнейшие политические решения. Последний Романов, отвечая на вызовы второй русской смуты, тоже вынужден был подключить к авторитарной модели народный полюс, отброшенный за ненадобностью еще в середине XVII столетия. Но теперь этот полюс выглядел существенно иначе. Дело не только в том, что в Государственной думе, в отличие от Земского собора, было представлено раскрепощенное крестьянское большинство. И даже не в том, что взаимоотношения царя и Собора законодательно не регулировались, а взаимоотношения императора и Думы определялись юридическими нормами. Дело и в том, что различными были политические функции этих представительных учреждений, отделенных друг от прута почти двумя столетиями.

Земский собор воспринимался не как ограничитель традиционной власти царя, а как средство ее укрепления. Поэтому авторитарно-демократический идеал времен Михаила Федоровича мог стать на определенный период идеалом всеобщего согласия. Народное представительство, учрежденное Николаем II, полномочия императора урезало: в этом, собственно, и заключался смысл создания первого в России института парламентского типа. Вопрос теперь заключался в том, способна ли новая версия авторитарно-демократического идеала обеспечить консенсус в понимании общего интереса и вывести страну из смуты.

Жизнь покажет, что и на этом пути Россию поджидали трудноразрешимые проблемы. К моменту обнародования царского Манифеста энергия смуты еще не иссякла и погашена им не была: сам по себе он не устранял явления, вызвавшие массовое недовольство. Вынужденные уступки власти – такое в истории бывает нередко – истолковывались как слабость, которой следует воспользоваться. Именно после издания Манифеста смута переросла из мирной в вооруженную, причем значительная часть интеллигентской оппозиции, в том числе и либеральной, выступила на ее стороне, а многие интеллигенты-радикалы исполняли роли ее вождей. В этом столкновении самодержавие, которое радикалы и сочувствовавшие им либералы пытались окончательно опрокинуть, устояло. Задействованные законодательные механизмы «Чрезвычайной Охраны»,предусмотрительно созданные Александром III, которые были дополнены другими жесткими мерами, прежде всего военно-полевыми судами, позволили стабилизировать ситуацию. Но силовая стабилизация была не в состоянии устранить консервировавшийся на протяжении веков культурно-ценностный раскол российского социума.

Раньше его проявления блокировались самодержавной властью, действовавшей в режиме политического монолога поверх раскола: глубоко укорененная «отцовская» матрица властвования это позволяла. Революционные потрясения начала XX века выявили историческую исчерпанность такой политической модели и при-рели к юридическому самоограничению самодержавия, которое из фактически надзаконного превратилось в подзаконное. Оставалось, однако, неясным, совместимо ли такое ограничение с «отцовской» матрицей. Неясным представлялось и то, как соотносится с ней переход от политического монолога к диалогу в представительном учреждении, избираемом в ходе народного голосования. Было, наконец, неясно, согласуемы ли в таком учреждении интересы отдельных элитных и массовых групп, проживавших в качественно разнородных культурных пространствах.

Речь шла, говоря иначе, о возможности сосуществования авторитарно-самодержавного принципа с принципом демократическим в его парламентском воплощении, равно как и о консолидирующих возможностях парламентаризма в культурно расколотой стране. Десятилетний опыт отечественного думского самодержавия не дает достаточных оснований для оптимистических на сей счет умозаключений. Подключение к самодержавию института парламентского типа подрывало принцип самодержавного правления. В свою очередь, сохранение самодержавия не позволяло проявиться преимуществам парламентаризма. В результате же легитимность самодержавного принципа в его традиционном царском воплощении падала, но и легитимность парламентского принципа при этом не возрастала.

Октябрьский Манифест и последовавшие за ним законодательные акты, которые ограничивали полномочия императора, а также выборы в Государственную думу и начало ее работы означали резкий рывок России во второе осевое время. Закон, действие которого впервые распространялось на верховную власть, приобретал универсальное измерение. Гражданские права впервые распространялись на политическую сферу, открывая доступ населению к участию в государственной жизни на общенациональном уровне. Они не были универсальными, потому что не были равными: допускавшееся избирательным законом представительство низших классов в Государственной думе не было пропорционально их численности. Но такие ограничения, в пору становления парламентаризма имевшие место и в Европе, не ставят под сомнение общий вектор проводившейся реформы: она была существенным шагом к универсализации принципов законности и права.

Тем не менее продуктивный диалог и выработку на его основе общественного согласия обеспечить в ту пору не удалось. Демократические процедуры в культурно расколотом социуме не ведут к формированию базового ценностного консенсуса, а лишь выявляют его отсутствие. Поэтому при всей колоссальности культурных сдвигов, происшедших в стране со времен Уложенной комиссии Екатерины II, компромисс между противостоявшими друг другу частными интересами оказывался столь же недостижимым, как и полтора столетия назад. Вовлечение в легальную политическую жизнь крестьянского большинства обнаружило, что абстракция общего интереса в народном сознании не укоренилась. При монополии самодержавной власти на представительство этого интереса укорениться она и не могла. Ситуация еще больше усугублялась тем, что и частные интересы осознавались разными слоями общества в принципиально несовместимых системах ценностных координат.

В результате социокультурный раскол с улиц и площадей переместился в Таврический дворец, отведенный для заседаний Государственной думы. Люди разных исторических эпох, отдаленных друг от друга тысячелетием, собрались теперь в одном зале, чтобы согласовать свои представления о должном и правильном. Но представления эти были изначально не согласуемы. Непреодолимость раскола стала очевидной сразу же после того, как депутаты приступили к обсуждению аграрной реформы, проведение которой под влиянием трагического опыта смуты считалось властями приоритетным. Выяснилось, что с крестьянством в лице его политических представителей нельзя было договориться по коренному вопросу – о праве частной собственности на землю.

Петр Столыпин, назначенный царем министром внутренних дел, а вскоре и главой правительства, сделал ставку на демонтаж крестьянской общины посредством разрешения на выход из нее даже при отсутствии на то ее согласия. Это была линия на создание в деревне класса мелких и средних земельных собственников, которые должны были стать социальной опорой власти и одновременно буфером между помещиками и теми крестьянами, которые предпочитали оставаться в общине. Речь шла об еще одном резком разрыве с многовековой традицией – до этого самодержавие всегда опиралось именно на общину, где культивировало регулярные переделы земли в пользу малоземельных крестьян, дабы они могли платить подати, в ущерб крепким хозяевам. Столыпин открыто провозгласил ориентацию не на слабых, а на сильных, намереваясь устранить «закрепощение личности, несовместимое с понятием о свободе человека и человеческого труда». Но в основе такой ориентации лежал принцип незыблемости частной собственности, в том числе и помещичьей собственности на землю. И вот с этим-то крестьянские депутаты Думы согласиться не могли. Не только потому, что были ориентированы на раздел помещичьих владений, но и потому, что идея частной собственности на землю отторгалась крестьянской культурой.

Такого рода ценностные расколы не преодолеваются компромиссом. Они могут быть отодвинуты с поверхности только с победой одной из сторон, которая в представительном демократическом учреждении предполагает количественное превосходство. Однако у Столыпина и у поддерживавшего его в то время Николая II такого превосходства не было. Не потому, что крестьянские депутаты составляли в Думе большинство – они его не составляли. Но за ними было подавляющее народное большинство за стенами Думы. Поэтому к их требованиям примкнула либеральная партия кадетов, имевшая самую большую фракцию. Конечно, с существенными оговорками и поправками. Конечно, при сохранении верности либерально-правовым принципам – кадеты выступали не за принудительный передел помещичьих земель, а за отчуждение в пользу государства с последующей передачей крестьянам лишь части этих земель, причем не безвозмездно, а «с вознаграждением нынешних владельцев по справедливой (не рыночной) оценке». Но принцип неприкосновенности частной собственности и недопустимости ее принудительного отчуждения они, тем не менее, готовы были принести в жертву. Столыпин и Николай II к такой жертве предрасположены не были. Так самодержавие сразу же столкнулось с тем, что демократическая составляющая его нового идеала поглощала авторитарную, не оставляла ей пространства для реализации. Или, говоря иначе, оно столкнулось с тем, что лишается права именоваться самодержавием.

Казалось бы, юридические нормы, на основании которых распределялись властные полномочия между императором и представительным институтом, надежно страховали царя от такого рода неожиданностей. Без него ни один закон, принятый Думой, не мог вступить в силу. Кроме того, закон, вышедший из Думы, должен был пройти через Государственный совет – этот прежний законосовещательный орган, созданный еще при Александре I по проекту Сперанского и состоявший из назначавшихся царем сановников, был преобразован Николаем II в своего рода верхнюю палату парламента, половина состава которой избиралась, но другая половина все так же назначалась, что делало Госсовет вполне подконтрольным. Влиять на формирование правительства Дума не могла – оно тоже назначалось императором и было ответственно только перед ним.

Наконец, самодержец имел право роспуска Думы без каких-либо обоснований и управлять с помощью указов до ее переизбрания. И тем не менее всего этого оказалось недостаточно.

Описанный выше конфликт в юридическом поле был неразрешим. Самодержавие, поставившее закон выше самого себя, столкнулось с жесткой дилеммой: либо добровольно отказаться от своего статуса, согласившись с заведомо неприемлемым для себя решением, либо пойти на прямое нарушение закона. Предпочтение было отдано статусу.

Но после роспуска первой Думы и новых выборов количественное соотношение сил в Таврическом дворце существенно не изменилось и столыпинский проект большинством депутатов по-прежнему отвергался. Стало ясно, что при существующем избирательном законе ничего другого ждать не приходилось. Однако закон этот без согласия Думы изменить было нельзя, как невозможно было рассчитывать и на ее согласие. Поэтому 3 июня 1907 года по инициативе Столыпина избирательный закон был незаконно изменен царским указом, объявившим одновременно о роспуске Думы и новых выборах – третьих менее чем за полтора года. По новому закону представительство низших классов в ней еще больше уменьшалось, а высших – увеличивалось. Только после этого, ценой «третьеиюньского переворота» Столыпину удалось придать своему проекту юридическую силу.

Речь идет не о частностях, не о мелких издержках прогрессивного по своей общей направленности исторического процесса. Речь идет о фундаментальном конфликте старого самодержавного и нового демократически-правового начал российской государственности после того, как она приступила к своему самореформированию. Системная социально-политическая модернизация, впервые затронувшая базовые основания этой государственности, столкнулась с антимодернистской, архаичной культурой крестьянского большинства. Вовлечь ее в продуктивный диалог о путях и способах модернизации было невозможно, а пренебречь ею в ходе реформ можно было, только превратив народное большинство в заведомое меньшинство в институте народного представительства. Но это, в свою очередь, неизбежно деформировало саму модернизацию, заставляло власть отказываться от ею же провозглашенных принципов, в данном случае – от принципа законности, и ставить под угрозу свою легитимность в тех общественных слоях, которые такого рода принципы исповедовали. Однако и легитимность верховной власти в народной среде в результате подрывалась тоже. И потому, что самоограничение самодержавия не сочеталось с «отцовской» матрицей. И потому,что аграрная реформа, осуществлявшаяся от имени самоограничившегося самодержавия, не только не ослабляла, но и усиливала позиции частной земельной собственности в деревне.

Исследователи до сих пор спорят о том, мог ли воплотиться в жизнь и заблокировать большевизацию России проект Столыпина, отведи ему история те два десятилетия, которые он считал необходимыми и достаточными для реформирования страны. Таким спорам о нереализованном прошлом не дано разрешиться. Никто и никогда не докажет, что было бы, не случись убийства реформатора или так некстати начавшейся мировой войны. Невоплощенные замыслы оставляют потомкам лишь одну возможность – попробовать понять, почему они не реализовались и почему альтернативные замыслы оказались более конкурентоспособными.