Русский проект

Мы уже отмечали, что основными составляющими этого проекта, как и в Киевской Руси, были сила и вера при вспомогательной роли закона, служившего инструментом в руках государства, но не способом его организации. Однако после почти двух с половиной столетий, прожитых под татарским владычеством, и падения Византии интерпретации той и другой составляющей не могли не изменится. В результате таких изменений новый русский проект – в его московском воплощении – и стал реальностью.

Сначала попробуем понять, как преломился в нем ордынский опыт. Естественно, что речь в данном случае не может идти о вере, которая у монголов была другая. Речь может идти только о факторе силы.

В доордынской Руси совокупная военная сила Рюриковичей была рассредоточена между отдельными князьями, друг от друга политически и административно независимыми. В послеордынской Руси центр силы был уже только один, и русские государи получили возможность пользоваться ею монопольно и произвольно. В данном отношении влияние монгольского опыта, осваивавшегося несколькими поколениями московских князей при исполнении ими роли монгольских наместников, не вызывает сомнений.

В доордынской Руси использование силовых ресурсов княжеской власти было ограничено свободой дружинников, их правом перехода от одного князя к другому. В послеордынской Руси все эти ресурсы были подчинены государю: вольности военнослужилого класса остались в прошлом, пожизненная государева служба стала для него обязательной. Столь жесткому прикреплению военной силы к верховной власти можно было, конечно, научиться не только у монголов. Но опыт монголов можно было наблюдать непосредственно, и московские правители наверняка получали, посещая Орду, дополнительные стимулы для превращения боярских дружин в централизованно управляемое войско, а вольных дружинников – в обязанных служить подданных.

В доордынской Руси возможности использования силы для расширения территории были фактически исчерпаны. Князья воевали, в основном, между собой или отбивались от степных кочевников. Для экспансии за пределы Киевской Руси у отдельных княжеств сил не было, а их объединение при родовом принципе властвования было невозможно. В послеордынской Руси силовая имперская экспансия возобновилась: наряду с бывшими русскими территориями, которые отвоевывались у Литвы, начали присоединяться земли, заселенные неправославными народами (Казанское и Астраханское ханства, Сибирь, попытка захвата Ливонии). И это, не исключено, тоже не без влияния монголов, у которых сила, направленная вовне ради доступа к новым ресурсам, была естественным способом существования, причем использовалась она для подчинения не только (и даже не столько) отдельных племен, но и государственных общностей. Между тем домонгольские русские князья могли разорять и обирать государственно-организованных иудеев-хазар или мусульман, но включать их территории в состав Руси или превращать в ее постоянных данников не пытались.

В доордынской Руси в действиях князей не просматривалось установки на то, что много позже стало называться победой любой ценой. В послеордынской Руси такая установка появилась. Использование силы стало равнозначно использованию значительного количественного превосходства в силе, не считаясь с жертвами. Или, говоря иначе, равнозначно человекозатратности. Но именно гак действовали и монголы, чему были свои причины. В евразийской степи, заселенной множеством тюркских кочевых народрв, установка на победу любой ценой открывала перспективу значительного приращения силы. Здесь людские потери были не важны, потому что после победы над противником и уничтожения его наследственной элиты вся масса рядовых воинов вливалась в войско победителей, и это новое пополнение обычно превышало любые потери. Московская Русь не могла использовать человекозатратную силовую стратегию с тем же успехом – противники у нее были, как правило, не те, что у монголов. Но она будет ее использовать, прежде всего в Ливонской войне, заложив традицию, дожившую до наших дней.

В доордынской Руси не было таких организационно-технологических инструментов, способных обеспечить функционирование централизованной государственности, как система унифицированного налогообложения и почтовая связь. В послеордынской Руси такая система и такая связь (ямская) уже существовали, и они достались Москве от монголов.

Наконец, в доордынской Руси не было русского самодержавия, которое в Руси послеоодынской стало политическим воплощением принципа надзаконной силы: в самодержавии этот принцип обрел государственную форму. Монгольское влияние не вызывает сомнений и в данном случае. Оно, разумеется, не афишировалось, а быть может, отчетливо и не осознавалось. Но в политике, как и в быту. заимствование чужого опыта вовсе не всегда признается, даже будучи сознательным, не говоря уже о том, что очень часто оно происходит на подсознательном уровне. И если после распада Орды монголы так охотно небольшом количестве шли на русскую службу, став со временем заметной частью русской элиты, то это значит, что особых проблем с адаптацией у них не было. Они попадали в политическую и культурную среду, которая мало отличалась от той, из которой они вышли.

Идея ничем не ограниченной самодержавной власти имела, конечно, не только татарские, но и русские, а также византийские корни. В домонгольские времена князь-вотчинник тоже соединял в одном лице функции политического правителя и собственника территории. Но, во-первых, тогда таких князей было много, а, во-вторых, их возможности были ограничены боярско-дружинными вольностями. Что касается византийских императоров, то их единовластие опосредовалось, по крайней мере формально, унаследованной от Рима византийской законностью, включавшей в себя и право частной собственности. Тем не менее русское самодержавие, будучи незапланированным продуктом Золотой Орды, подчеркивало свою преемственную связь именно с византийскими императорами. Потому что второй базовый элемент русского цивилизационного проекта был греческого происхождения.

Московская Русь, универсализируя на монгольский манер применение принципа силы и институционализируя этот принцип в самодержавной форме правления, оставалась православной христианской страной. Идеологически и культурно она была связана не с Ордой, а с Византией. Неафишируемое заимствование у монголов идеи надзаконной и бесконтрольной силы легитимировалось греческой верой. Поэтому самоидентификация московской государственности и осуществлялась поначалу посредством подчеркивания преемственности именно с Византией и продолжавшего заимствования у нее символического капитала.

Двухглавый орел, ставший московским гербом, апелляции к преданию о передаче знаков царского сана византийским императором Константином Мономахом киевскому князю Владимиру Мономаху, византийский церемониал в Кремле, сама женитьба Ивана III на Софье Палеолог – все это свидетельствовало о том, что иного источника легитимации власти, кроме греческой традиции, московские государи на первых порах не видели. Но они не могли не отдавать себе отчет и в том, что у византийского образца был существенный изъян. Это не был образец прочного синтеза веры и силы. Это был, наоборот, пример капитуляции веры перед силой иноверцев в лице турок-османов. Отсюда, быть может, и попытки возвести родословную Рюриковичей не к византийским императорам, а к римским цезарям (летописная легенда о том, что первый русский князь был якобы потомком Пруса, брата римского императора Августа). Но отсюда же – московская ревизия православия в тех его аспектах, которые имели непосредственное отношение к легитимации политической власти и обоснованию ее полномочий.

Русский цивилизационный проект возникал на пересечении ордынской и византийской традиций, был результатом их синтезирования. Но он, повторим, ни одну из них не воспроизводил буквально, подвергая их существенным коррекциям. Посмотрим, в чем эти коррекции традиций проявлялись. Начнем с византийской.

Выше уже говорилось о том, что единовластие и полновластие государя обосновывались в Московской Руси посредством апелляций к ветхозаветным текстам. Из них бралась идея всемогущего и непредсказуемого в своих действиях Бога, безграничная власть которого переносилась на русского царя как Божьего наместника. Духу и букве Ветхого Завета такое перенесение не вполне соответствовало, но московских идеологов и усваивавших их идеи правителей это не смущало, как не смущало и то, что в Новом Завете и сам образ Бога представлен несколько иначе. Но к греческой интерпретации православия все это никакого отношения не имело.

Кроме того, попытки осмыслить падение Византии, которой православная вера не помогла устоять перед турками, вели к провозглашению веры более низкой духовной инстанцией по сравнению с правдой. Последняя объявлялась высшим критерием, позволяющим оценивать искренность и подлинность веры и соответствие ей поведения людей. В свою очередь, верховным носителем и блюстителем этой правды объявлялся московский государь. Можно сказать, что коррекция цивилизационного выбора киевского князя Владимира, осуществленная в Московской Руси, как раз и заключалась в дополнении веры правдой и возвышении второй над первой.

Киевский митрополит Иларион, возвысивший благодать над Законом, мыслил и писал в духе Нового Завета. В Московской Руси сходные идеи, развивавшиеся «нестяжателями» (Нилом Сорским и его последователями), довольно быстро стали оппозиционными и были отброшены. Но – не в пользу закона, а в пользу языческого дозакония, воплощаемого в безграничной надзаконной власти тотема-самодержца. Так византийская религиозная доктрина была приспособлена для обоснования и легитимации властной модели, заимствованной у Золотой Орды.

Однако и эта модель подверглась существенной коррекции. Московия не могла стать ни второй Византией, ни второй Ордой.

Монгольская империя была продуктом многовекового существования степных кочевников и древних восточных цивилизаций. Захватив значительную часть Китая и среднеазиатские государства, татары заимствовали у покоренных народов и освоили то, в чем видели для себя смысл, – военные и административные технологии. В результате получился чрезвычайно прочный и эффективный сплав имперской и варварской традиций. Он позволил монголам создать систему жизнеобеспечения и обогащения за счет покоренных народов и контроля над транзитными торговыми путями. Производящая экономическая деятельность в системе такого типа не предполагается. В ней все мужчины – воины и только воины. Поэтому ее исторический срок определяется возможностью новых завоеваний – как только такие возможности исчерпываются, система начинает разлагаться. Золотая Орда не явилась в данном отношении исключением.

Московская Русь именно потому и сумела стать успешным преемником Орды, что и под монголами, и после освобождения от их опеки заимствовала татарскую модель весьма избирательно. Даже при желании она не могла превратить всех мужчин в солдат – не позволили бы ни сложившиеся традиции оседлости и земледельческой экономики, ни колонизаторы, пользовавшиеся ее плодами. Не было у Московии и реальных или потенциальных данников, за счет которых можно было бы обеспечить второе издание Орды после того, как первое развалилось. В послемонгольские времена Русь попробовала было воспроизвести такую практику в отношениях с сибирскими ханами. Но последние не были добросовестными поставщиками дани, и в Сибири в конце концов появились русские гарнизоны и русская администрация. Это, однако, уже другой, не татарский способ контролирования завоеванных территорий. Это присоединение, а не прост обложение данью, сбор которой поручается местным правителям- Русский проект, как и ордынский, был милитаристским. Его базовым принципом тоже была сила, организующая повседневную жизнь по военному образцу. Но, в отличие от ордынского, проект этот базировался не на паразитарном присвоении чужих ресурсов и контроле над торговым транзитом, а на производящем экстенсивном хозяйствовании, предполагавшем установку на постоянное расширение контролируемой территории.

Формирование милитаристской государственности в условиях такого хозяйствования было обеспечено благодаря созданию особого «сословия», которое наделялось на правах условного владения государевой землей в обмен на несение им военной службы. Естественным следствием этого стало прикрепление к земле крестьян с возложением на них обязанностей по содержанию служилого класса. Дань, которую монголы брали с чужих, в данном случае была возложена на своих, которым приходилось платить еще и государственные подати.

Сам по себе этот способ организации военной силы и ее жизнеобеспечения не был, однако, оригинальным. Он использовался во многих ранних монархиях, а ко времени освобождения Руси от монголов такая система существовала в Османской империи, где владение земельными поместьями (тимарами) тоже было обусловлено обязательной военной службой. Мы не знаем, сознательно ли заимствовала Москва турецкий опыт или оплата воинской службы землей и крестьянским трудом была ее собственным изобретением. Известно лишь, что победа «неверных» османов над единоверной Византией обусловила пристальное внимание к Турции московских идеологов и стала одним из стимулов для русского возвышения правды над верой. Но, как бы то ни было, русский цивилизационный проект неправомерно рассматривать и как простое воспроизведение турецкого. И не только потому, что идеологически он освещался православием, а не исламом. Дело еще и в том, что русский проект предполагал иной, чем в Османской империи, тип милитаризации.

Милитаризация жизненного уклада может быть разной. Она может осуществляться на монгольский манер, когда все мужчины – воины. Она может сочетаться с производящей экономикой, когда последняя в значительной степени работает на армию и войну, как было в Турции и на Руси. Но и в данном случае глубина милитаризации, степень ее проникновения в повседневную жизнь и степень подчинения ею этой жизни не обязательно одинаковы.

Всесильная Османская империя, долгое время не знавшая поражений, вела войны на чужих территориях, присоединяя их к себе одну за другой, и стремительно богатела – и за счет военной добычи, и благодаря быстрому развитию своей экономики, которое обеспечивалось в том числе сильными турецкими позициями на морских торговых путях. Поэтому милитаризация повседневности оставалась в Турции способом организации жизни, не подрывая оснований мирного образа жизни, не привнося в него ничего чрезвычайного или экстремального. В Московии же дело обстояло не так.

Послемонгольская Русь тоже стремилась к военной экспансии и осуществляла ее. Но, во-первых, с несопоставимо меньшим успехом и не без тяжелейших поражений. Во-вторых, ей приходилось не только наступать, но и обороняться: постоянные угрозы со стороны Крыма создавали ситуацию, по отношению к которой метафора «осажденной крепости» звучит более уместно, чем по отношению к ситуации в сталинском СССР. Поэтому и милитаризация в Московии была мобилизационной, фактически устранявшей границы между войной и миром. В этом – главная особенность пос-лемонгольского русского проекта и, если угодно, его уникальность: заимствования из других проектов и самобытные интерпретации заимствованного сочетались в нем с особой, только ему свойственной мобилизационной компонентой. Она обусловила не просто глубокое проникновение милитаристского начала в жизненный уклад, но и закрепление этого начала в культурном генотипе, что, в свою очередь, обусловило в дальнейшем и возможность появления такой фигуры, как Петр I. В Османской империи подобного правителя не появилось и, скорее всего, появиться не могло. Но в этом же -и проявление цивилизационной несамодостаточности московского проекта и всех его воплощений: всеобщая мобилизация может осуществляться ради достижения военных или других целей, но не может быть самоцелью.

Естественно, этот проект не осознавался и не выдвигался как стратегический. Отдельные его составляющие формировались постепенно, под воздействием внешних вызовов и набиравшей государственной системой собственной исторической инерции. Но то, что формировалось, было и заявкой на новое социально-политическое и культурное измерение, на «особый путь». В этом и только в этом смысле говорить о русском цивилизационном проекте представляется нам корректным.

Как и все его имперские аналоги, он был проектом первого осевого времени, ориентированным на экстенсивное развитие посредством приращения территорий. Но, в отличие от этих аналогов, он был имперско-оборонителъным. Поэтому, возможно, его имперская составляющая, отчетливо проявившись в экспансионистской политической практике, не обрела еще того универсалистского («осевого») идеологического оформления, которое сопутствует обычно глобалистским притязаниям и амбициям.

Для таких притязаний и амбиций Москва не чувствовала себя достаточно уверенной. По-своему синтезировав силу и веру, она не могла не считаться с тем, что силы у нее не хватало даже для обороны, а веру даже внутри страны приходилось укреплять дополнением ее правдой. В том числе и потому, что испытания, выпавшие на долю веры и единоверцев за пределами Московии, отнюдь не свидетельствовали о ее (веры) самодостаточности.

Распалась и оказалась поверженной Золотая Орда, но повержена была и православная Византия. Более того, почти весь православный мир находился под властью католиков или мусульман. Тревожное чувство вселенского одиночества не покидало Русь на всем протяжении московского периода. Внешне имперская, но лишенная имперского пафоса формула «Москва – Третий Рим» – реакция на одиночество и неуверенность, их идеологическая компенсация: Русь – единственная, кому удалось сохранить подлинную веру в мире, погрязшем в грехе. Поэтому только ей уготовано спасение, только она войдет в Царствие Небесное после скорого Второго Пришествия. Но эта эсхатологическая формула, идущая из церковных кругов, не в состоянии была снять вопросы, стоявшие перед политиками.

Они не могли не учитывать, что главный враг – католический Запад, равно как и возникавший на глазах Запад протестантский, – не только устоял, в отличие от православного мира, перед мусульманским военным напором, но начинал уверенно наращивать свое могущество. Ливонская война Ивана Грозного – первая попытка проверить на прочность московский сплав силы и веры в противостоянии Западу и обеспечить Руси доступ к европейским культурным и цивилизационным ресурсам. Попытка наглядно продемонстрировала: на западном направлении сплав этот бессилен. Внутренний террор, ставший ответом на военные поражения, вползание страны во всеобщую смуту под воздействием разрушительных последствий опричнины свидетельствовали о том, что русский цивилизационный проект оказался нереализуемым и, по меньшей мере, нуждался в новых серьезных коррекциях.