Сущее под маской должного

На первых порах, однако, проект этот не предполагал ни доминирования Советской России в мире, ни даже ее самодостаточности. Ее будущее ставилось в зависимость от предстоящей «мировой революции», которая должна была, согласно марксистскому учению, неизбежно затронуть и развитые капиталистические страны, в наибольшей степени подготовленные к вхождению в новую глобальную цивилизацию, именовавшуюся коммунистической формацией. Неоправдавшиеся надежды на «мировую революцию» означали, что глобальный проект предстояло воплощать в локальном пространстве «одной, отдельно взятой страны». Это придавало самому проекту уникально-самобытную окраску, которая, тем не менее, по-прежнему интерпретировалась как универсальная, как образец для всех стран и народов. То был не отказ от идеи безальтернативной цивилизационной вертикали, а самоутверждение СССР, где социализм уже победил, на ее вершине, что проявлялось не только в идеологической риторике, но и в жестком подчинении коммунистических партий всех стран советскому руководству и предписанной им безоговорочной поддержке любых действий Советского Союза. Коммунистический интернационал (Коминтерн), созданный еще при Ленине для реализации стратегии «мировой революции», стал инструментом внешней политики сталинского СССР.

После победы в войне в советскую вертикаль удалось вмонтировать уже не только коммунистические партии, но целые страны, где не без помощи Москвы эти партии пришли к власти. Но тогда же стало выясняться, что претензия советского проекта на универсальную альтернативу «мировому империализму» отторгаться не только Западом, которого глобальные амбиции СССР и его военная мощь подтолкнули к форсированной цивилизационной консолидации. Эта претензия была отвергнута и выбравшей социалистический путь развития Югославией во главе с маршалом Тито. Таким образом, новое цивилизационное образование раскалывалось, едва успев выйти за пределы «одной, отдельно взятой» страны. Но его раскол ставил под сомнение не только оправданность универсалистских притязаний советского проекта. Он ставил под сомнение и сталинскую военно-репрессивную версию этого проекта как таковую. Ее можно было распространить на страны Восточной Европы, находившиеся после войны под контролем СССР. Если же, как в случае с Югославией, военного контроля над страной не было, то и коммунисты, придя в ней к власти, могли оказаться Москве неподконтрольными. Светская коммунистическая вера, не подкрепленная силой, цивилизационную солидарность не обеспечивала.

Но главные испытания у руководителей СССР и его восточноевропейских сателлитов были впереди. Им предстояло доказывать цивилизационную самодостаточность и перспективность советского проекта не только тем странам и народам, которые присоединяться к нему не спешили, но и собственному населению. Сталинская модель, основанная на произвольном использовании надзаконной силы и оставлявшая открытой границу между гражданским миром и гражданской войной, таких доказательств предоставить не могла: перманентно имитируемая гражданская война была равнозначна отсутствию цивилизационного качества вообще. Отказ послесталинс-ких лидеров от подобных имитаций и сопутствовавших им произвольных репрессий можно рассматривать как стремление такое Качество обрести. Проблема, однако, заключалась в том, чтобы сделать его более высоким, чем цивилизационное качество Запада. Без этого идея безальтернативного вертикального проекта лишалась Жизненного содержания и обрекалась на историческое банкротство.

Преемники Сталина, ограничив применение силы, пробовали по-новому комбинировать ее с верой и законностью. Хрущев, идеологически приблизив коммунистическое будущее к настоящему, пытался актуализировать светскую веру. Тем самым он сохранял вертикальную направленность советского проекта, его безальтернативность: утверждение в СССР коммунизма должно было наглядно продемонстрировать всем странам основной вектор мирового развития. Однако несостоятельность замысла, быстро ставшая очевидной, в том числе и руководству страны, подрывала и веру, и – вместе с ней – социалистический строй, который этой верой себя легитимировал. Появлялось все больше людей, ставивших под сомнение его соответствие тем ценностям, которые он декларировал-«подлинная демократия» казалась им несовместимой с властной монополией коммунистической партии, а «подлинная свобода» – с наличием цензуры и негласным запретом на критику осуществлявшейся в стране политики. И по мере того, как такие сомнения начинали высказываться вслух (например, в самиздате) власти оказывались перед двойным вызовом. С одной стороны, им предстояло защищать советский проект, вера в который была поколеблена, не только от внешних, но и от появившихся внутренних угроз. С другой стороны, защищать его, не снижая еще больше его цивилизационное качество, было непросто.

Послесталинские лидеры пытались обогатить это качество принципом законности. Поэтому откровенно беззаконного использования силы в сталинском духе они, по возможности, старались избегать, хотя это у них не всегда получалось – достаточно вспомнить о расстреле новочеркасских рабочих в 1962 году. Но в данном случае мы говорим об общей тенденции. По закону же критиков советских порядков можно было привлечь к уголовной ответственности только в том случае, если их действия подпадали под статью об «антисоветской пропаганде и агитации». Однако большинство инакомыслящих послесталинского периода открыто против социализма и советской власти не выступало, а потому и осуждение их по этой статье было бы равнозначным возвращению к сталинской практике. Защитить себя от новых вызовов советская система могла только посредством законодательного ограничения конституционных прав граждан, что и нашло выражение в новых юридических нормах брежневской эпохи, которые предусматривали уголовное преследование за распространение «порочащих измышлении» и участие в «групповых действиях, нарушающих общественный порядок». При этом под «порочащие измышления» могла быть подведена любая констатация официально непризнававшихся фактов и явлений, а под «групповые действия» – любая уличная демонстрация протеста. Показательно и закрепление в Конституции «руководящей и направляющей» роли КПСС – тем самым ее надзаконная власть ставилась под защиту закона.

Так самоограничение силы и размывание веры компенсировались в советском проекте ужесточением юридической регламентации. Его исполнители все больше запутывались в двойной бухгалтерии: создав цивилизационный фасад в виде конституционных прав граждан, они оказались вынужденными законодательно запрещать этими правами пользоваться. Принцип законности, брошенный на защиту проекта, разваливал данный проект изнутри.

Коммунистическая система попала в историческую ловушку, в чем-то сходную с той, в которой оказалась в свое время система православно-самодержавная. Советское цивилизационное творчество сопровождалось возрождением идеи должного (на сей раз в светско-атеистической форме), которое теперь уже не просто верховенствовало над сущим, а заменяло его, превращало его из профанного в несуществующее вообще. Почти все, что при социализме, согласно идеологической доктрине, не должно было иметь места, в реальности – по официальной версии – такого места и не имело. В СССР, в соответствии с этой версией, не было ни политзаключенных, ни цензуры, ни проституции, ни наркомании, ни взрывающихся на полигонах ракет, ни разительного отставания в уровне жизни от капиталистических стран, ни перебоев со снабжением населения продуктами. Если же какие-то отклонения от должного и признавались – например, уголовные преступления, – то они объявлялись «пережитками капиталистического прошлого», к социализму и его природе не имеющими отношения. Чтобы претендовать на безальтернативную цивилизационную вертикаль, реальность приходилось подменять ее идеальным образом, а тех, кто начал обнаруживать между ними несоответствие и высказывать свои соображения вслух, сажать в тюрьму за «порочащие измышления».

Но такие способы защиты советского проекта привлекательности ему не добавляли, а лишь выявляли несостоятельность его глобальных претензий. Более того, косвенно они свидетельствовали о том, что из универсального он превращался в горизонтальный. Если же вспомнить, что одновременно происходила девальвация коммунистической веры, а идея долгосрочного «развитого социализма» устраняла границу между должным и сущим даже во времени, еще больше смещая должное от будущего к настоящему, то трансформация безальтернативно-альтернативного проекта, претендовавшего на универсальность, в просто альтернативный, т.е. локальный, станет очевидной. А в годы перестройки и эта его претензия уйдет в прошлое.

Горбачев почти до самого конца своего правления продолжал рассматривать социализм как альтернативу капитализму, но – именно как горизонтальную: в социализме он видел не всеобщее будущее, а один из вариантов исторического развития, «органическую часть современной цивилизации». Ритуальные упоминания о «коммунистической перспективе» из его речей со временем исчезли – слишком уж явно не соотносились они с его отказом от классовых ценностей в пользу «общечеловеческих» и с общей направленностью его политического курса. А после того, как в числе «общечеловеческих ценностей» оказались экономические и политические свободы, выяснилось: трансформация советского цивилизационного проекта из универсально-вертикального в горизонтально-локальный этот проект не только не спасает, но и подводит окончательную черту под его историческим существованием.

Еще более наглядно его исчерпанность выявилась во внешней политике Горбачева, осуществившего вывод советских войск из Афганистана и отказавшегося от военной поддержки просоветских режимов в странах Восточной Европы, что привело к победе в них антикоммунистических «бархатных революций». Социалистическая цивилизационная альтернатива, лишенная такой поддержки, обнаружила свою неукорененность и беспочвенность на всем пространстве, которое контролировалось Советским Союзом. Но проявляться это стало еще раньше – ив антисоветских выступлениях восточных европейцев, и в военных неудачах в Афганистане. Это проявлялось и в том, что, несмотря на военную и финансовую поддержку, которую СССР оказывал революционным силам и лояльным к Москве режимам в странах «третьего мира», в послесталинский период сколько-нибудь существенного расширения зоны мирового социализма Советскому Союзу добиться не удалось.

Такое расширение было главным и единственным аргументом в пользу стратегической перспективности советского проекта. Оно рассматривалось советским руководством не только с точки зрения демонстрации сверхдержавного влияния на мировой арене и его увеличения, но как важное средство упрочения легитимности режима внутри страны в условиях ослабления коммунистической веры. В ситуации длительного мира и исчерпанности возможностей для территориальных приращений традиционная имперско-державная идентичность могла поддерживаться только в том случае, если официальная социалистическая идентичность ее подпитывала. Но такая взаимодополнительность могла обеспечиваться лишь при постоянном и зримом расширении «социалистического лагеря» за пределами страны.

Возможно, введение войск в Афганистан и было неосознанной попыткой синтезировать две идентичности, реанимировав былую роль статусных войн. Но попытка не удалась. Весьма скромными оказывались и достижения на других направлениях, между тем как потери становились все более ощутимыми. Окончательно отпал от советского блока Китай, дистанцировались от Москвы Албания и Румыния, своим особым путем развивалась Югославия. Ослабевало и влияние КПСС на компартии развитых капиталистических стран – наиболее сильные среди них отказались от основополагающих принципов ленинской политической доктрины и стали партиями парламентского типа, готовыми входить в «буржуазные» правительства. Таким образом, горбачевская перестройка явилась попыткой ответа не только на внутренний кризис советского социализма, но и на возраставшее ослабление его международных позиций. И она же показала, что такого ответа у СССР нет.

По мере развертывания научно-технической революции советский цивилизационный проект все больше выявлял свою неспособность обеспечить прорыв человечества во второе осевое время на альтернативных принципам западной цивилизации основаниях. Проект этот не был самодостаточным. Его реализация позволяла за счет концентрации ресурсов на военно-промышленном направлении добиваться на данном направлении конкурентоспособности по отношению к Западу. Но во всех других хозяйственных отраслях коммунистическая система источников саморазвития и стимулов инноваций не обнаруживала и без перманентных технологических заимствований, прежде всего посредством ввоза зарубежного оборудования, обойтись не могла.

Положение еще больше усугублялось тем, что при претензиях СССР на мировое лидерство в этом невозможно было признаться. Советские люди не знали ни о масштабах закупок западной техники в годы индустриализации, когда в страну ввезли около трехсот тысяч станков, ни о масштабах американской технической помощи по ленд-лизу, ни о том, какую роль сыграло в восстановлении экономики СССР оборудование, вывезенное после войны из Германии и воевавших на ее стороне других стран. Осознания населением технологической неконкурентоспособности Советского Союза его руководители опасались не меньше, чем ее самой. Поэтому в послевоенные годы предосудительным и наказуемым было не только «восхваление американской демократии» (ВАД), но и «восхваление американской техники» (ВАТ). В послесталинские времена ВАТ, в отличие от ВАДа, уже не преследовалось, но масштабы технологических заимствований, в том числе и прошлых, по-прежнему не афишировались.

Опасения советских лидеров не были беспочвенными. Заимствования, без которых коммунистическая система не могла обойтись, действительно подтачивали ее легитимность и порождали дополнительные сомнения в перспективности советского цивилизационного проекта. Слово «импорт» становилось синонимом качества, которое советская экономика обеспечить была не в состоянии. Но повышая, вопреки своим собственным установкам, статус «импортного», прежде всего западного, коммунистическая система попутно решала – тоже вопреки собственным целям – важную историческую задачу.

В русской литературе XIX века можно обнаружить свидетельства того, что в низовой городской и патриархальной крестьянской среде досоветской России понятие «немецкая вещь» нередко все еще символизировало культурно чужое и чуждое начало, вызывавшее отторжение. Советская эпоха от этого предубеждения излечила всех. Но тем самым она подготовила и свой собственный уход, как подготовила его ликвидацией догосударственной культуры локальных сельских миров, урбанизацией и развитием народного образования. Потому что заимствование вещей (в широком смысле слова) рано или поздно ведет к заимствованию культурно-цивили-зационных принципов и институтов, благодаря которым производство этих вещей обеспечивается. Другое дело, что заимствовать принципы и институты гораздо сложнее, чем вещи. Для заимствования вещей и их использования достаточно обучения. Для заимствования принципов и институтов требуется еще и самоизменение элиты и населения.

Советский цивилизационный проект, именовавшийся формационным, себя исчерпал, продемонстрировав свою стратегическую несостоятельность. Нои замены ему постсоветская Россия пока не нашла. О том, как она ее ищет и что из этого получается, нам предстоит говорить после того, как мы, следуя принятому способу изложения, суммируем итоги советского периода.