Быки и Юпитеры

Если князь Иван Андреевич Хворостинин — тип западника в оппозиции, то боярин Борис Иванович Морозов — образчик западника при власти. Чем он занимался в Смуту неизвестно, к моменту избрания Михаила Федоровича на царство ему шел 23-й год. Его дядя Василий Петрович, будучи казанским воеводой, привел горожан к присяге Тушинскому вору, потом примкнул к ополчению Пожарского и Минина, его подпись стоит первой под грамотами, рассылаемыми из Ярославля «советом всея земли». Борис Иванович принадлежал к кругу родственников инокини Марфы, этой опрично-тушинской шатии-братии Морозовых-Салтыковых-Плещеевых. К царевичу Алексею Борис Иванович прилепился в 1634 году после смерти Филарета, когда разогнанная было патриархом марфина родня снова вернулась на насиженные места вокруг царского трона. Алексей Михайлович позже напишет, что он «будучи у нас в дядьках, оставя дом свой и приятелей, был у нас безотступно». Это не означает, что Морозов полностью отдался педагогическим задачам. Куда больше хлопот ему доставляло обширное хозяйство — боярин-коммерсант владел 55 тысячами крестьян, имел железоделательные, кирпичные, поташные заводы, мельницы, торговал хлебом, занимался винокурением. Годовой доход Бориса Ивановича превышал 100 тысяч рублей, в то время как весь бюджет страны не превышал миллиона.

Неизвестно откуда взялась привязанность Морозова к иностранцам и чужеземным обычаям. Наследника престола и все его окружение он ндрядил в немецкое платье. Боярин покровительствовал монахам — выходцам с Украины, которая в то время переходила на новогреческую обрядность под давлением тайных или явных сторонников унии с католической церковью. Современники утверждали, что «Борис Иванович держит отца духовного только для прилики людской, киевлян начал жаловать; а это уже известное дело, что туда уклонился к таким же ересям»[42]. Вполне вероятно, что означенные киевляне — выученики Киево-Могилянской коллегии — духовно окормляли и царевича. Несомненно, благодаря воспитанию Морозова Алексей Михайлович оказался столь восприимчив к проекту социокультурного геноцида против русского народа, известного у нас под именем Никоновской церковной реформы.

Отношение к родному и заемному у обитателей кремлевских покоев изменялось радикально и в довольно сжатые сроки. Еще в 30-х годах XVII века Иван Хворостинин, который в своих письмах государя именовал на греческий манер «деспотом российским», казался окружающим бездумным подражателем иностранным образцам. «Ты князь Иван не иноземец, а московский природный человек», — пеняют ему Михаил Романов и Филарет. А спустя всего три десятилетия уже их сыну и внуку царю Алексею Михайловичу на тот же грешок указывавает протопоп Аввакум: «Ведаю ум твой; умеешь многи языки говорить, да што в том прибыли?… Воздохнитко, по старому…. и рцы по русскому языку: „Господи, помилуй мя грешнаго!“ А кирелеисон-от отставь; так елленя говорят; плюнь на них! Ты ведь, Михайлович, русак, а не грек. Говори своим природным языком; не уничижай его и в церкви и в дому…»[43]. Как видно, Морозову удалось привить своему августейшему воспитаннику навыки и взгляды, против которых так яростно боролся Филарет, после возвращения в Москву обернувшийся решительным противником всех западных духовных течений.

Охранительство Филарета — неискреннее и неумное — свидетельствует не о горячей привязанности к православию «светского» патриарха. Скорее об обратном: события Смутного времени заронили в его сознании мысль об уязвимости, слабости, неполноценности всего русского — обрядов, традиций, верований. Так как же охранять то, в жизнеспособности чего сомневаешься, глубинной сути чего не понимаешь. Меры, предпринимаемые Филаретом, сводились к мелочной опеке и бессмысленной самоизоляции. Патриарх и его единомышленники сетовали, что некоторые русские люди начали подражать в нравах и костюмах своим иноверным соседям: «беда и скорбь и погибель роду христианскому, позавидехом иноверным ризам (платью) от глав до ног, и от всего их обычая… а Бог не повеле на неверных их беззаконное платье и обычай взирати верным человеком… понеже Богу мерзко их беззаконное платье и обычай их мерзок и неприятен»[44]. Так советские идеологи, уже не верившие в торжество коммунизма, объявляя борьбу клешам и рок-н-роллу, тем самым обнажали шаткость монументальной на вид политической системы.

В 1620 году вышел указ, согласно которому иностранцы на русской службе должны перекреститься или выйти в отставку, а в 1633-м всем им предписано переселиться в отдельную слободу — Кукуй. «Эти мероприятия были чем-то необычным для русских людей и для самих иноверцев, так как уже с конца шестнадцатого века в Москве было очень большое количество иностранцев… и русские привыкли беспрепятственно встречаться с ними и жить, как с добрыми соседями. Иностранные военные, купцы, доктора и техники тысячами жили в то время в столице и других городах… При Федоре Иоанновиче только число иностранных военных, бывших на службе русского правительства, доходило до пяти тысяч человек», — сообщает С. А. Зеньковский[45]. Неужели богомольный царь Федор меньше радел о православии, чем патриарх Филарет? Закручивание гаек в отношении к иностранцам продолжалось и в царствование Алексея Михайловича. В июле 1652 года немцам запретил ходить в русском платье; ослушников тащили в приказ и наказывали кнутом. Ни один иноземец не должен был держать у себя русских икон; русским же было категорически запрещено поддерживать дружеские отношения с немцами, ходить в их дома, есть и пить с ними.

Как же совместить сугубо ограничительные изоляционистские меры с явной благосклонностью к европейским обычаям и приемам самой кремлевской верхушки. А очень просто — что позволено Юпитеру, не позволено быку. Романовых, которые широко распахивали двери своих покоев перед зарубежными новинками и одновременно загоняли «фрягов» в резервации, тревожили не иноземцы, а русские — своей шаткостью, переменчивостью, неспособностью отличить правду от лжи, — в ообщем, той самой пресловутой «плюгавостью». Они не верили в свой народ, не понимали его и боялись, потому что судили по себе — слишком часто они в этой жизни предавали, лгали, изворачивались, меняли пристрастия, государей, имена и обличья, слишком легко поддавались соблазнам и открещивались ради них от того, что вчера почитали священным, рушили то, что казалось незыблемым. При всех внешних различиях Хворостинин хульными словесами и писаниями, а Филарет — полицейскими мерами свидетельствуют о том, что та часть российской элиты, которая заняла доминирующее положение по окончании Смуты, стала отделять себя от русского народа и проявлять по отношению к нему если не очевидную враждебность, то, по крайней мере, настороженное недоверие.