Самовожделение отрока Григория

Мы рассмотрели социально-экономические условия, позволившие беглому монаху стать «императором Деметриусом», ситуацию, в которой сформировались политические воззрения Самозванца. Теперь нам предстоит ответить на другой вопрос, не менее важный для понимания феномена Григория Отрепьева: как сам он относился к избранной миссии.

Интересно, что Костомаров и Соловьев, столь различно смотревшие на обстоятельства появления названого Димитрия, солидарны в одном: судя по поведению Самозванца, он искренне верил в свое высокое происхождение. Этим объясняется и хладнокровие Самозванца, не избегавшего представать перед своими мнимыми родственниками и даже «матерью» Марией Нагой, патриархом Иовом, и всеми теми многочисленными клириками и мирянами, способными без труда изобличить в новоявленном самодержце Отрепьева. «В поведении его нельзя не заметить убеждения в законности его прав, ибо чем объяснить эту уверенность, доходившую до неосторожности, эту открытость и свободу в поведении?»[47]. Но откуда у сына мелкого костромского служаки неколебимая убежденность в своем высоком происхождении и великом предназначении, завидная уверенность в своих силах — и эти убежденность и уверенность Юшка Отрепьев внушал многим окружавшим его людям. Можем ли мы представить механизм перерождения личности, потери или замещения своего «я» и прояснить принципы действия этого механизма.

Современный богослов свящ. А. Ельчанинов указывает на то, что обращение к «самосозерцанию» и «самовожделению» часто начинается от внезапного потрясения души (например, большим горем) или от продолжительного личного самочувствия, вследствие, например, успеха, удачи, постоянного упражнения своего таланта. Часто эта обращенность на себя развивается у людей тихих, покорных, молчаливых, у которых с детства подавлялась их личная жизнь, и эта «подавленная субъективность порождает, как компенсацию, эгоцентрическую тенденцию, в самых разнообразных проявлениях: обидчивость, мнительность, кокетство, желание обратить на себя внимание даже поддержанием и раздуванием о себе слухов, наконец даже в виде прямых психозов характера, навязчивых идей».

Часто это — так называемый «темпераментный» человек, «увлекающийся», «страстный», талантливый. Это — своего рода извергающийся гейзер, своей непрерывной активностью мешающий и Богу, и людям подойти к нему. Он полон, поглощен, упоен собой. Он ничего не видит и не чувствует, кроме своего горения, таланта, которым наслаждается, от которого получает полное счастье и удовольствие. Его цель — вести свою линию, посрамить, поразить других; он жадно ищет известности, хотя бы скандальной, мстя этим миру за непризнание и беря у него реванш. Если он монах, то бросает монастырь, где ему все невыносимо, и ищет собственные пути. …Состояние души мрачное, беспросветное, одиночество полное, но вместе с тем искреннее убеждение в правоте своего пути и чувство полной безопасности, в то время как черные крылья мчат его к гибели. Собственно говоря, такое состояние мало чем отличается от помешательства, — отмечает о. А. Ельчанинов, — Характерно, что такие распространенные формы душевной болезни — мания величия и мания преследования — прямо вытекают из «повышенного самоощущения»[48].

Сиротское детство в костромской глубинке, презрительное равнодушие более удачливых родственников заставили впечатлительного смышленого мальчика замкнуться в себе, затаить обиду на весь белый свет. «Самовожделение» Григория Отрепьева не только воплощение честолюбивых помыслов, но и реванш за нескладную жизнь отца и его нелепую смерть, вдовью долю матери, месть за сиротские унижения и горький холопский хлеб. Но вот судьба дает ему шанс — он попадает в столицу к могущественным вельможам, где ему удается выделиться, привлечь к себе благосклонное внимание хозяев, вращаться среди тех, кто вершит судьбами государства. Подавленность сменяется эйфорией, неуверенность в своих силах — дерзостью; он упивается своими дарованиями, своим успехом, вниманием и похвалой сильных мира сего — и все это на фоне разговоров о чудесно спасшемся царевиче.

Если даже Романовы целенаправленно не готовили своего холопа к роли Димитрия, мысль о том, что его ровесник, неведомо где скрывающийся царственный отрок, способен внезапно объявиться и свергнуть ненавистного Годунова, мысль эта произвела переворот в сознании сына стрелецкого сотника. Постоянное размышление над этим предметом породило дерзновенное допущение, а допущение переросло в убежденность. Он примерил личину, которая приросла к плоти и обернулась подлинным лицом. Отсюда привычка к беспрерывному вранью, в котором Расстригу постоянно уличали бояре. Но для «императора Деметриуса», живущего в мире, где вымысел и реальность переплелись неразделимо, эта привычка органична. Отсюда проистекает — повторим слова о. А. Ельчанинова теперь уже применительно в Отрепьеву, — поражавшее и современников и исследователей его «искреннее убеждение в правоте своего пути и чувство полной безопасности, в то время как черные крылья мчат его к гибели».

В полной мере своеобразный фатализм Расстриги проявился накануне расправы 17 мая 1606 года. Нельзя сказать, что он проявил поразительную беспечность: Отрепьев явно предчувствовал или предугадывал угрожавшую ему смертельную угрозу. Очевидцы отметили, что в дни празднования свадьбы с Мариной Мнишек «император Деметриус» был угрюм и подавлен, по временам его страх прорывался наружу припадками беспричинного гнева. Но чем больше поводов для тревоги, тем больше наружного веселья; вместо того чтобы пойти навстречу общественному мнению, Отрепьев эпатирует его, почти всю пятницу проводя в беспрерывных пиршествах. Ему доносят о заговоре и заговорщиках, и он даже соглашается с необходимостью упредить выступление мятежников, но ничего конкретного не предпринимает. Он словно выжидает, дразнит судьбу: неужели его счастливая звезда скроется за тучами или в очередной раз Фортуна будет на его стороне, удастся ли перескочить через пропасть или ему суждено сорваться вниз? Здесь и страх, и азарт, и радостное возбуждение.

Феномен «самовожделения» Расстриги нельзя назвать уникальным в российской истории. В царствование Михаила Федоровича, а именно осенью 1643 года из России в Польшу бежал некто Тимофей Анкудинов, объявивший себя сыном царя Василия Шуйского. Немецкий ученый Адам Олеарий, оставивший книгу о Московии, приводит весьма примечательную биографию этого самозванца. «Родился он в городе Вологде… от простых, незнатных родителей. Отец его назывался Демкою или Дементием Анкудиновым и торговал холстом. Так как отец заметил в нем добрые способности и выдающийся ум, то он дал ему возможность прилежно посещать школу, так что Тимошка скоро научился читать и красиво писать и достиг, стало быть, высшей степени русской образованности… Помимо того у него оказался еще хороший голос для пения — он умел красиво исполнять церковные песнопения, — и поэтому тогдашний архиепископ вологодский и пермский, именем Нектарий, полюбил его, принял ко двору своему и поместил на церковную службу. Здесь он вел себя так хорошо, что архиепископ выдал за него замуж дочь своего сына… Тут Тимошка загордился и иногда в письмах своих стал именовать себя внуком наместника вологодского и великопермского. Промотав в беспорядочной жизни, после смерти архиепископа, имущество жены своей, он… перешел в Москву, где его принял бывший друг его по архиепископскому двору…, дьяк приказа Новой четверти, и устроил писцом в том же приказе. И здесь он вел себя так хорошо, что ему поручили сбор и расходование денег, а заведовал приказ этот деньгами, получавшимися с великокняжеских кабаков и трактиров. Некоторое время он добросовестно исполнял свои обязанности, но, наконец, подружился со скверными товарищами, стал пьянствовать и играть…»[49].

Не правда ли, многие вехи жизненного пути Тимошки Анкудинова поразительно напоминают судьбу Гришки Отрепьева: происхождение из незнатной провинциальной семьи, успешное обучение, рано открывшиеся выдающиеся таланты, покровительство сильных мира сего, столь же рано проявившаяся мания выдавать себя за другого, неудовлетворенность блистательной карьерой, о которой люди его круга могли только мечтать. Когда Анкудинов сбежал из России, ему исполнилось 26 лет. Значит, по крайней мере, к 25-ти годам сын вологодского лавочника стал важной фигурой в столичном приказе. Но его одолевали иные мечты и блазнили иные желания. А теперь вспомним, что в Москве начала 40-х годов XVII века проживало немало свидетелей блистательного взлета беглого чудовского инока. Соблазн повторить это чудо, примерить его на себя был велик. Тимошка, правда, царем не стал, зато прожил после своего бегства почти десять лет, странствуя по всей Европе, пока, наконец, московское правительство не добилось его выдачи. Но и на суровом допросе Анкудинов упорствовал в том, что он царевич, не смущаясь присутствия матери и сына.

Но вернемся к Отрепьеву. Еще служа у Романовых, он Уверился в своем царском происхождении и высоком предназначении; столь глубокое внутреннее перерождение не могло произойти за короткий «монастырский» период его жизни. Однако церковная карьера не только помогла ему проникнуть в закулисье власти, но и оценить собственные недюжинные силы, уверовать в них и в свою счастливую звезду. Именно эта вера породила удивительную способность подчинять своему влиянию людей, именно она объясняет его несомненное обаяние — и это при выразительной и даже отталкивающей внешности: маленький рост, короткая шея на непропорционально широких плечах, маленькие глазки, нос «картошкой», возле которого примостилась пара бородавок.

И вот этот человечек шлет такую гневную отповедь Сигизмунду III, отказавшемуся именовать бывшего холопа «императором»: «Удивляет нас, что его королевская милость называете нас братом и другом, и в то же время поражает нас как бы в голову, ставя нас как то низко и отнимая у нас титул, который мы имеем от самого Бога, и имеем не на словах, а на самом деле и с таким правом, больше которого помогли иметь ни древние Римляне, ни другие древние монархи. И мы имеем это преимущество — называемся императором — по той же причине, по какой назывались так и они, потому что не только над нами нет никого выше, кроме Бога, но мы еще другим раздаем права и, что еще больше, мы — государь в великих государствах наших, а это и есть быть монархом, императором. По милости Божьей, мы имеем такую власть и право повелевать, какие имели короли Ассирийские, Мидийские, Персидские (…) Итак, объявляем его королевской милости, что мы не только государь, не только царь, но и император и не желаем как-нибудь легко потерять этот титул для наших государств. Если его королевская милость признает нас своим братом и другом, то почему не признает за нами того, что нам принадлежит. Кто отнимает у меня преимущество и украшение моего государства, которыми государи дорожат, как зеницею ока, то тот мне больший враг, нежели тот, который покушается отнимать у меня мою землю»[50].

Нет, эти исполненные уязвленной гордости строки не способен сочинить велеречивый дьяк или ловкий придворный грамотей, их не мог написать пронырливый самозванец или тщеславный выскочка. Слог и темперамент обнаруживают руку «императора Деметриуса» — природного государя, подлинного сына Иоанна IV. И хотя Лжедмитрий не старался внешне подражать своему «отцу», в поведении его нет-нет, да и проглянет «наследственность». Разве не такие надменные письма писал Грозный европейским монархам? А эпизод с Ксенией Годуновой — несчастной царевной, которую Отрепьев сделал своей наложницей — не просто блуд, есть в этом грязном поступке нечто «подпольное», свидригайловское, столь характерное для художественной натуры царя Ивана Васильевича.